Вдруг в дверях обозначилась фигура Панареля. Курчавое дитё бросилось от него в сторону. Усталый, с горящими глазами, Панарель тяжело шёл по коридору. Супруги Мамоновы юркнули перед его носом — в клозет. «Я умру, умру скоро!» — завыл в своей комнате старичок Панченков. «Скоро!» — точно отозвались все стены. Савелий, проснувшись, глотно урчал, глядя на Панареля и приглашая его выпить на двоих. «…а тому радуйтесь, что имена ваши написаны на небесах», — говорил Панарель, словно про себя. У какой-то лестницы, опять ведущей во двор, его остановил взъерошенный, астеничный, с бледным, точно лающим лицом, человек. Он уже давно преследовал Панареля, и фамилия его была Ферченко.
— Я хочу вас спросить! — закричал он. — Укусов… Укусов…
— Что Укусов?
— Укусов повадился, говорят, маленьких девочек пятилетних насиловать… Но ведь это же бонапартизм, — завизжал Ферченко, меняя свой голос на другой, нечеловеческий. — Да, да… бонапартизм… Потому что я могу насиловать только их куколки… Да, да, я брожу по детям, когда они играют у песка, краду их куколки и тотчас убегаю… Насилую рядом, где-нибудь в кино… Если не нравится, то несу обратно, девчонкам… Расколдуйте меня, освободите!
— Веруешь? — спросил Панарель.
— Расколдуйте!!
— И хочешь освободиться?
— Не хочу, не хочу! — вдруг заверещал Ферченко уже третьим голосом. — Я только завидую Укусову. Ведь бонапартизм: насиловать малолетних… А я только куколки! Да ещё за мной бегут!!! Не хочу, не хочу, не хочу!
Панарель молчал. Странные, сверхживые глаза его были в глубокой тоске и точно по стенам.
Откуда-то сверху послышался вопль Лизоньки и её мутное хихиканье, мигом она оказалась около Панареля. Снизу, из щели, выглянула голова Савелия.
Лиза с ненавистью взглянула на Панареля.
— Пошёл вон! — закричала она. — Опять пришёл в наш двор проповедовать?.. Люди, люди! — завыла она, обращаясь к голове Савелия. — Он хочет съесть моего кота!.. Да, да, он его выслеживает и скачет за ним по ночам по крышам!.. Чорт немазаный, на кого ты руку поднимаешь?!
Появился, как тень, Лепёхин. Панарель молчал.
— Помалкиваешь, — злобно взвилась Лизонька. — Я тебе покажу, Сын Божий! — подступилась она к нему, заглядывая в лицо. — Ишь… Мой кот — и Сын Божий, и Дух, и Отец, и возлюбленный мой во плоти… А ты — нечисть, водяной, оборотень, загогулинка! А ну, поцелуй меня, если любишь моего кота…
И Лизонька пристукнула ножкой.
Панарель был недвижим.
— Убирайся вон! — взвизгнула Лизонька, как-то неестественно подпрыгнув.
Сверху, с каких-то дыр и провалов, послышалось шмыганье Кости — он по обыкновению измерял логарифмической линейкой тело Лизонькиного кота. Голова Савелия погрузилась в сон: он умел спать стоя. Лепёхин изумлённо, как на несвойственную вечность, смотрел на Панареля. Его маленький рот совсем вобрался в себя, а большое, серое лицо было, как землистая луна, светившаяся своим мутным светом.
Панарель стал удаляться. Все трое — он, Лепёхин и Лизонька — оказались во дворе. На лестнице осталась одна сонная голова Савелия, торчавшая снизу. Ферченко же куда-то исчез.
— Я натравлю на него своего кота! — вопила Лизонька, распустив руки в воздух. Взгляд её стал тяжёл и упёрся в одну точку. — Да, да… Он будет лаять и гнать тебя со двора!
Панарель уходил в сторону. Из-за помойки высунулось личико его двойника и прокричало, обращаясь к Лизоньке:
— Дерзай, дщерь! Вера твоя тебя спасла!
Лепёхин сел на траву.
День окончился как-то сумрачно и непонятно.
Следующие дни потекли, как во сне в снах и в то же время реально, словно обнажилась бездна. Всё смешалось — и трупы, то есть обычные жители, и Панарель, и гностики, и обитатели дома № 7. Панарель совершал какие-то таинственные, может быть, не предусмотренные им самим обряды. Сонмы котов вились около его ног. Но молчание Отца становилось всё глубже, словно верхняя связь между ними теперь отсутствовала. Лизонька среди оргий (кот Аврелий казался сонным) бросалась на Панареля: «Кто Тебя послал — знаешь. А кто нас послал, таких мерзких? Ответь!» — и смотрела на него взлохмаченным, словно сквозь сетку, ненавидящим взором. Костя вдруг стал совсем сморщен: то ли его добило Лизонькино отношение к коту (он уже не мог с ней полноценно совокупляться, а только кричал, как кошка), то ли ещё что. Он стал более приземист, ручки сделались, как слабоумные крылышки, которыми он только махал, бездействуя, глаз же получился сосредоточен и словно оторван от его существа. Он начал почему-то голыми руками охотиться на голубей, и иногда ему удавалось поймать. Душить же не душил, а только поглаживал, сидя на корточках, и приговаривал: «Глазки у голубей мерзкие, как у ангелов; недаром они имеют к ним отношение».