— Нельзя же мальчишке, хоть и приблудному, подыхать с голоду, — вразумляли ее бабы.
— Пускай же подохнет наперекор вам, раз вы такое наговариваете!..
А так как сидела она на ушате, спиной к лавке, то и пинала Валека пяткой в зубы.
Тогда батраки назло матери вытаскивали мальчика из его убежища и кормили.
— Ну, Валек, — говорил один, — поцелуй пса в хвост, получишь клецки.
Мальчик точно выполнял приказание и за это глотал большущие клецки, даже не жуя.
— Ну, а теперь дай матери тумака, получишь молоко…
— О, чтоб вам руки повывернуло! — кричала судомойка, а мальчик удирал за свою лохань.
Иногда, запыхавшись, замирая от страха, он во весь дух мчался во двор и прятался в густой листве кустов против господского дома. А когда слезы на глазах его высыхали, он видел на крыльце прехорошенький столик, подле него два стульчика, а на них Лёню и мою сестру; горничная повязывала им салфетки на шею, Салюся наливала кофе, а графиня говорила:
— Дуйте, детки, не обожгитесь, не пачкайтесь… А может, не сладко?..
Когда батраки уходили на работу и в кухне никого не было, судомойка выходила во двор и кричала:
— Валек!.. Валек!.. Поди-ка сюда!..
По голосу мальчик угадывал, что можно выйти, и бежал в кухню. Мать давала ему ломоть хлеба, деревянную ложку и немного борща в огромной миске, из которой ели шесть человек. Валек садился на пол, мать ставила ему миску между ног и, оправляя на нем сзади рубашонку, говорила:
— А если ты еще когда поцелуешь Бурека в хвост, я тебе все ребра пересчитаю. Попомни!
И она уходила мыть посуду.
Тогда, словно из-под земли, откуда-то вылезал дворовый пес и усаживался против мальчика. Сначала он лязгал зубами, отгоняя мух, зевал и облизывался. Потом, понюхав борщ раз и другой, осторожно опускал язык в миску. Валек его — хлоп! — ложкой по башке. Пес пятился, снова зевал и снова разика два ухитрялся лакнуть, уже посмелее. Потом мальчик мог хлопать его ложкой сколько угодно, — пес, войдя во вкус, ни за какие сокровища не оторвался бы от миски. Но тут и Валек смекал, что выгадает тот, кто первый приналяжет, и ел так, что за ушами трещало, с одного края, а пес как ни в чем не бывало лакал с другого.
Если мать была в духе, а Валек оказывался под рукой, ему перепадало кое-что и с барского стола.
— На-ка, полакомься, — говорила судомойка, давая ему крошки от пирожного, испачканную соусом тарелку, рыбью голову, необглоданное крылышко или стакан с капелькой кофе на дне и остатками нерастаявшего сахара. А когда он все высасывал из стакана или дочиста вылизывал тарелку, мать его спрашивала:
— Ну что, вкусно?
Валек подбоченивался, как то делали батраки после обеда, глубоко вздыхал и, сдвинув набекрень свою старую шляпу, отвечал:
— Ничего покушал, слава богу!.. Ну, пора на работу…
И, оставив мать, он уходил куда-то на добрых полдня.
Игры Валека всегда зависели от того, что делали взрослые. Во время пахоты он доставал из-за водопойной колоды кнут, вытаскивал из плетня первый попавшийся кол или отламывал корень у поваленного дерева и часами «пахал», очень похоже раскачиваясь на месте и понукая волов.
Если ловили рыбу, он отыскивал среди мусора рваные сети и с неистощимым терпением погружал их в воду. А то сядет на палку и едет поить у колодца лошадей. Однажды, найдя возле овчарни старый лапоть из липового лыка, он спустил его на воду: это была лодка, и он на ней катался — разумеется, в воображении.
Словом, играл он отлично, но никогда не смеялся. На его детском лице застыло выражение невозмутимой серьезности, сменявшейся только страхом. Большие глаза его всегда смотрели с изумлением, как у людей, которые долгие годы наблюдали нечто поразительное.
Валек умел ловко удирать из дому на целые дни, и батраки нимало не удивлялись, найдя его утром в стогу или в лесу под деревом. Он умел также часами неподвижно простаивать среди поля, словно серый столбик, и, разинув рот, смотреть неведомо куда. Раз я подстерег его, когда он так стоял, и, подойдя ближе, услышал, как он вздохнул. Не знаю сам почему, но меня ужаснуло, что эта маленькая фигурка так вздыхает. Меня охватило негодование — неизвестно против кого, и с этой минуты я полюбил Валека. Но, когда я двинулся к нему немножко смелей, мальчик очнулся и убежал в кусты с непостижимым проворством.
Тогда-то и зародилась у меня в голове странная мысль, что у бога, который все время смотрит на такого ребенка, должно быть очень грустно на душе. Я понял также, почему на образах он всегда серьезен и почему в костеле нужно тихо разговаривать и ходить на цыпочках.