Мать бессонно вздыхала, крестилась: «Спаси бог и помилуй Петеньку, кормильца, заступника».
Петр выходил тоже с револьвером, отец крякал — «не сплю», — чиркал спичку и закуривал. Только братья, безмятежно похрапывая, спали.
Проплывали ночи, и за темными стенами зрело событие — сокрытое от человеческого взора. Но вот пробегавшая в голубой ночи собака вдруг остановилась, посмотрела на черные непонятные стены избы и завыла вещим воем.
Ночи проходили в луне и звездах. На подстывших болотах, меж кочками, холодными зеркалами голубел молодой ледок, но река все еще текла на свободе.
И среди ночи, среди морозной тишины, вдруг промчится с отчаянным криком растерзанная, чуть не в одной рубахе женщина. За ней с колом мужик. Нашумят и скроются…
Очередной деревенский сторож, какая-нибудь солдатка Парасковья, побрякивая колотушкой в дырявую заслонку, все подмечает, что творится на деревне. И, наверное, завтра у колодца будет говорить:
— Изот опять Настюху хлестал. Вдоль улицы носились. И еще, девоньки, Митрий с Катериной цапались: он ее за косенки, а она его за бороду, он ее кулаком, она его ухватом. А тут свалил, да и зачал сапожищами топтать. Остановилась я, девоньки, постучала. Жаль… На сносях Катерина-то.
Шел день за днем. Вот полетели белые снежинки, гуще, гуще, и на четверть — ослепительный ковер. Все стало чистым, загадочно торжественным и грустным, как на покойнике свежий вечный саван. Не скоро теперь дождется белая земля угревных дней.
Афросинья кой-как бродила. Как нет Петра, отец ругает ее и бьет. Норовит под вздох и в спину, чтоб не было знаков на лице. Афросинья плачет тихомолком, терпит, Петру ни слова. Голова ее еще больше стала трястись, душа скорбит, Афросинья просит у бога смерти.
Петр Терентьевич служит в совхозе кладовщиком. Он завел большой порядок в складе, против закромов прибил таблички, у него на учете каждый фунт. Прессованное сено с лугов отправляется в город. Клевер, по норме, идет датскому скоту — в совхозе тридцать пять племенных коров. Он свой восьмичасовой рабочий день давно похерил, работает по десять — двенадцать часов. И, беседуя с управляющим, старается ему внушить, что восьмичасовой рабочий день для совхоза гибель.
— Надо идти нога в ногу с мужиком, с зари до зари копаться. Иначе хозяйство всегда будет на шее у государства сидеть.
Управляющий Петром Терентьевичем очень дорожил и сделал его заведующим складом. Петр подумал: «Ну, теперь можно», — и пошел посоветоваться к крестному.
Его сыновья возили по первопутку на хутор сруб. Старик с крупной, краснощекой девицей, будущей снохой своей, пилили байдак.
— Бог помощь! — поздоровался Петр.
— Спасибо, — сказал крестный и улыбнулся. — Нешто возможно тебе бога поминать?.. Грех.
— С маленькой буквы — можно, — заулыбался и Петр. — А я к тебе, крестный, на пару слов.
Вошли в избу. Петр объяснил, в чем дело.
— Зря. Не советую, — сказал старик. — Руби дерево по себе. Бери попроще. Вот какая у меня сношенька-то, бог с ней… Как груздок в бору.
— Да что ж, крестный, я уж откатился от крестьянства… Ведь я перед революцией два года на фабрике работал.
— Смотри, — сказал крестный. — У нее ведь, болтают, было дите.
— Дите? — У Петра дрогнул голос, от плеч по рукам пробежали мурашки. — Чей же, от кого?
— А уж это ее спроси… Мой совет — плюнь.
Домой возвращался Петр раздавленный, желчный. Дома была одна мать.
— Вот, матушка, — начал он. — Присоветуй.
— А что ж, сынок… Дело доброе… Бери, бери, Петенька. Правда, что было у нее дите, в голодный год с управляющим сошлась, — ну, дак что такое? Жизнь не спрашивает. Когда цветку цвести — цветет; когда ягодке зреть — зреет. Мало ли что было. А раз теперича ее сердце все к тебе приклоняется — бери, благословись.
Петр свободно передохнул, встал и обнял мать.
— Спасибо, спасибо, — растрогался он. — Вот ты какая. Даже удивительно.
Подбородок его дрогнул.
— А тебе поди тяжело, матушка?
— Нет, ничего, сынок милый, ягодка моя, Петенька… Ничего…
Она молча и стыдясь заплакала. Потом сказала:
— Вот уйдешь к жене жить, убьют меня.