— Мой батька тоже мамку полощет. Третьеводнись я ему затрещину в загривок дал. Он мамку бросил, да на меня, я убег, и мамка убегла. Ох, и зверь! Ему пропагандуй, не пропагандуй — хоть бы что.
В селе, куда они вошли, стояла тишина.
— А у попа огонь, — сказал пастушонок.
— Лампадка, — просипел кудряш. — Масло казенное горит, чего ему.
— Давай пустим палкой.
На третий день к обеду вернулся управляющий, и приехал доктор.
Петра освободили на поруки. Он зашел к матери, к Любови Даниловне, и втроем отправились за версту в больницу.
Туда же собирался и священник, приобщать умирающего Терентия.
В палате помещалось четверо: два старика, роженица с ребенком и Терентий. Пахло карболкой, стариками, плесенью и женским молоком.
Койка Терентия стояла возле окна, он лежал головой в угол, и лицо его было в тени; щеки, виски, глаза глубоко запали, большая, рыжая с темным, борода загнулась к плечу.
Все трое подошли к нему молча и молча остановились. Петр взглянул на огромную, как обгорелое бревно, голую, обезображенную руку отца, и в глазах его заметался ужас: Петр весь побелел, качнулся, его подхватила Любовь Даниловна, он опустился на колени и через силу сказал дрожащим голосом:
— Отец… прости меня.
У Терентия забулькало в груди, воспаленные, измученные глаза его с ненавистью остановились на сыне, брови сдвинулись к переносице, и здоровая рука стала шарить возле бока, ища топор.
— Мне тяжко… Проста, отец.
Усы и брови Терентия зашевелились:
— Будь проклят… Не прощу.
Мать с воем повалилась на вытянутые ноги Терентия.
— Терентьюшка, батюшка… Кормилец… Прости ты его, прости…
— Проклинаю.
В палату вошли маленький, седой священник и тучный, краснолицый фельдшер, весь проспиртованный, в белом, залитом йодом или кровью балахоне.
— Ну, уходи, баба, уходи, — подхватил фельдшер Афросинью под пазухи. — Что ты вопишь, как на погосте! Сейчас господин доктор в палату идут. Посторонних прошу уйти. Ах, Любовь Даниловна! Представьте, не узнал. Хи-хи-хи! Богато жить… А-а, Петр Терентьич!.. Какими судьбами? Ах, на поруки. Вот как… Печальный случай, печальный случай. Гангренус, по-ученому. Да-да… Батюшка, сделайте милость, приступите к отправлению религиозного культа. Ну-с, пожалуйте, граждане, в приемную.
Пришел доктор. Спустя полчаса через приемную протащили в большой металлической лохани мертвую, чугунного цвета, руку со скрюченными пальцами. Афросинья вскрикнула и упала в обморок. Петр сидел спокойно, с замкнутой на ключ душой: какое-то равнодушное отношение ко всему отуманило уставший его мозг.
Вскоре появился доктор в золотых очках и с рыжей бородкой. Сиделка на ходу снимала с него операционный халат. Любовь Даниловна обратилась к доктору с вопросом.
— Сказать трудно, — ответил он, пожимая плечами. — Кто же его знает. Скверно, что во время ранения пациент был пьян. Ну и… — он оглянулся назад. — Конечно, на роковом исходе может отразиться и отсутствие фельдшера в нужный момент. Больному все-таки пятьдесят шесть лет. Не знаю, не знаю… Может быть, и выживет… Но скорей всего — умрет.
Ванька с Михаилом мастерили сосновый гроб и переругивались: ни тому, ни другому не хотелось навестить умирающего отца, хотя бы для того, чтоб снять мерку.
— Я знаю, — сказал Михаил, — когда отец в шапке — в аккурат под матицу.
Ванька поставил на пол доску и сказал:
— Окоротали… Не хватит вершков двух.
— Ни хрена, — ответил Михаил, — в случае чего ноги можно покойнику маленько расшарашить.
— А как же, Мишка, без руки-то отец в могилу ляжет? Говорят, руку-то его в печке сожгли, — спросил Ванька, долбя долотом проушину. — Как же на Страшном-то суде без руки из гроба-то батька вылезет?
— А я почем знаю, — окрысился Михаил. — Ты комсомолец. Ты должен знать. А нет, у попа спроси.
— Поп задаром не скажет, — болтал языком Ванька, — пожалуй, заставит снег чистить у ворот. Ну, а как же Груняха-то твоя. Тю-тю! — И Ванька подмигнул.
— Груняху теперича, бог даст, тятя умрет, я закоровожу, Петр наш ей отпор дал. Петра Любовь Даниловна короводит. Ежели в острог не упекарчат его — женятся.
Цепкая мужиковая жизнь восемь дней боролась в Терентии со смертью. И вот Терентий стал поправляться.
Из домашних ежедневно навещала его лишь одна жена. Когда она появлялась в палате, он сердито отворачивал лицо к стене и не говорил с ней ни слова. Афросинья повздыхает, поклонится в пояс и ни с чем уйдет.