Расстался Григорий Иваныч с родным своим селом, забрал семейство и переселился на новые места. Из кожи лезет, большой оборот купцу сделал, все норовит загладить невольный грех. А обида от купца давно исчезла в его сердце: русский человек памятного зла носить в себе не может.
К Михайлову дню по первопутку прикатил к нему купец-хозяин. Произвел учет, — все в должном порядке было, — и, по приглашению Даши, пошел к приказчику откушать. Купец поесть горазд: угостили его на славу. Ну, была, конечно, и подобающая выпивка.
Размяк, рассолодел купец, похлопал опального человека по плечу, сказал:
— Ну, Гришка, будь опять главным у меня. Езжай по епархии деньги собирать, как поп ругу.
У Григория Иваныча задрожали руки, поставил стакан с чаем, в глазах зарябило: прихлынуло такое к сердцу, что и не скажешь.
— Ведь кто тебя знает, Гришка… Может статься, и все девять тысяч водичку хлебают, а может… — и купец двусмысленно подморгнул приказчику осоловелыми глазами.
— Что? — растерянно замигал приказчик. — Все еще подозреваете?
— Всяко бывает, — хихикнул по-пьяному купец. — Человек, скажем, не ангел. Да…
Очень обидным показалось это Григорию Иванычу. Эх, дать бы купцу по благочестивой роже! Но пришлось стерпеть: у него не было доказательств правоты своей.
Пьяное лицо купца покрывал пьяный елей. Он набожно перекрестился, поцеловал Дашу, поцеловал Григория Иваныча и, рыдая на его плече, сказал:
— Душе своей я не враг. Ты чуть не опанкрутил меня, а я тебя прощаю. Вот сколь я угодный богу человек.
И вот…
Поют полозья легких санок-беговуш, весело работает резвыми ногами гнедой, в яблоках, жеребец; из села в село мчит Григорий Иваныч купеческую прибыль собирать.
Не в потайных полозьях теперь прячет он деньги, а за рубаху, в кожаный кисет, разбойные места проезжает засветло, всегда держит наготове о пяти зарядах револьвер.
И случилось ему пересечь низовье все той же памятной реки Прибоя, смертельной купели своей. А тут с полден буран поднялся, метелица. Надо переждать — чего доброго дорогу потеряешь, средь поля поморозишься.
Вот и деревенька Легостаева к Григорию Иванычу задом повернулась. Через огороды, гумна, огуменники стал в улицу прогоном пробираться. Глядит — у прясла, подле риги, кошевочка аккуратненькая стоит в снегу, и по размерам точь-в-точь его, тогдашняя. Однако никакого внимания Григорий Иваныч не обратил — кошевка и кошевка, они все на одну стать, как галки в поле. Так, мелькнуло в мыслях и пропало.
Попросился в избу обогреться.
— Милости просим… Залазь, добрый человек, — сказал мужик Никита, суетившийся, сухопарый, с острыми неприятными глазами. — Вы кто такие будете?
— А по лесной части я, из города, — соврал Григорий Иваныч.
— Так, так… Это ничего…
Сели чаевать, железную печку баба затопила, быстрое тепло туго набило избу, а за окнами буран крутил. Григорий Иваныч пьет чай, а сердце стукочет, надрывается, и леший в уши червонцами звенит, — ну, неудержимо хочется Григорию Иванычу осмотреть кошевку.
«Ерунда какая… Вот ерунда…» — возражает сам себе. А ноги встали и к двери понесли его.
— Куда?
— Я на минутку… Коня проведать…
Да бегом, через буран, через вьюжную воющую непогодь — к овинам.
Глядь: его кошевка. Ей-богу же его… Его! Надолба, винтики, планка потайная.
«Она!»
Вернулся в избу, дрожмя дрожит, губы прихватил зубами, не держат зубы, чакают.
— Ты что?
— Замерз очень.
— Грейся.
А в избе как в бане. Разморились все, сон стал одолевать: наскоро поужинали, почивать легли. Ветер бил с налету в стены, избяное высасывал тепло. Тетка Матрена завернулась в шубу, захрапела. Хозяин же и гость, попыхивая трубками, мигали во тьму.
— Спишь?
— Нет.
И путаной околицей Григорий Иваныч хитрую речь повел:
— Слушай-ка, дядя Никита, — начал он, приказав голосу быть твердым, сердцу тихим. — Это твоя рига-то на задах?
— Моя… А что?
— Добрая рига схлопана. Бревнища-то семивершковые, кондач.
— Рига добрая.
— Видать, хозяин ты справный. Корова, кажись, ярославка. И коняга круторебрый, бабка в ноге широкая…
— Мерин добрый… Только ленив, лешева ноздря…
Помолчали.
— Хозяин ты хороший, а вот кошевку возле риги без призора бросил… В снегу валяется.
Никита повернул к гостю голову и, ухмыльнувшись тьме, вяло ответил:
— Кошевка эта приблудная. Сказывали, быдто нонешней весной, в Кринкине-селе, сто верст отсюда, раскатиловский приказчик в воду умырнул вместе с конем. Все думаю — его. После половодья, как вода ушла, у меня на покосе оказалась эта кошевка-то.