— Чушь, чушь! — торжествующе сказал Жеребяткин. — Далеко не в этом суть вопроса.
Петр Федотыч в замешательстве переминался с ноги на ногу. Слесарь Григорьев поспешно вышел в другую комнату и поманил пальцем Жеребяткина.
— В чем суть? Я тоже ничего не понимаю… — тихо и конфузливо спросил он.
— Да очень просто, — весело подмигнул Жеребяткин — Ведь младенцев-то два… Понимаете? Ежели б один, ну, тогда он прав… А то два…
Когда Жеребяткин до конца объяснил в чем дело, Григорьев сквозь сдержанный смех воскликнул:
— Ах, ерш те в гайку! Совершенно верно!.. Хы-хы-хы…
— Надо скорей кончать, — сказал Жеребяткин, ковыряя спичкой зубы. — У меня рукобитье сегодня… Надюшу-то Дроздову знаете?
— Поздравляю, поздравляю…
И оба вышли фертом к взволнованному Петру Федотычу.
— Ну что ж, знаете?
— Никак нет.
Слесарь Григорьев, совершенно неожиданно для Петра Федотыча, крепко и внушительно сказал:
— Стыдно этого не знать, товарищ! Это даже дураку ясно. Какой же ты после этого, к чертовой матери, кондуктор?
— В чем же суть? — весь уничтоженный, продрожал голосом Петр Федотыч.
— Ты должен, — поднимаясь и рубя ладонью воздух, стал чеканить Жеребяткин, — после установленного факта в рождении, ты сейчас же должен стребовать с этой самой мадам дополнительный билет. Один младенец бесплатно. А ежели два образовались в поезде, это уж целый билет дорога заработала. Итак, резюмируя способности мозгов, ты чрез полгодика можешь явиться для вторичного экзамена об это место.
Петр Федотыч качнулся, мотнул головой и, сдерживая гнев, угрожающе сказал:
— Ну, в таком разе мы с вами, гражданин Жеребяткин, посчитаемся… Я найду правду. Теперь не прежние времена… Так влетит, что…
И экзаменаторам действительно влетело.
СМЕРТЬ ТАРЕЛКИНА
— К черту, — сказал сам себе Петр Иваныч Тарелкин, прикултыхав домой с трудповинности, и бросил в угол лопату. — Так больше жить нельзя. Это не жизнь, а каторга… Хуже! Это хождение преподобной Феодоры по мукам. Хуже…
Он снял с правой ноги стоптанный сапожишко и осмотрел ступню: так и есть, большой палец посинел и вспух. Руки тоже поцарапаны, и рассечена бровь. Он размотал веревку, служившую ему поясом, швырнул ее под кровать, сорвал с плеч дырявую бабью кацавейку и долго шагал взад-вперед в одном сапоге, припадая на больную ногу.
— Ха, транспорт… Вози им песок из карьера, балласт… — бубнил он, тараща озлобленные мутные глаза. — А зимой дрова заготовляй на железку, для общественных портомоен проруби долби, окопы рой… Тьфу! Черт бы их драл.
Петр Иваныч остановился и так свирепо потряс кулаками, что рыжие длинные космы его заплясали по острым плечам. В эту минуту, взлохмаченный, дикий, грязный, он напоминал допившегося до чертиков дьякона.
В изнеможении он повалился на кровать и сердито запыхтел.
— И завтра, и послезавтра все то же, то же. Может быть, еще десять лет такую волынку тянуть придется… Это с больным-то сердцем.
Но настроение его вдруг резко изменилось: по испитому длинному лицу проползла улыбка, большой кадык на хрящеватом горле судорожно запрыгал, фиолетовый нос весь наморщился, засвистел и затрясся в смехе.
— Гениально! Гениально! — радостно воскликнул Петр Иваныч и ударил себя ладонью в лоб.
Отворилась дверь. Петр Иваныч поспешно придал лицу вид безвинно пострадавшей жертвы и закрыл глаза.
— Петруша! Да что ж ты, голубчик, развалился-то, — чуть гнусавя, сказала Фелицата Николаевна и стала разматывать с головы шаль, — хотя бы рассаду полил, ведь завтра некогда, завтра ты назначен на заготовку шпал. Милицейский с бумажкой приходил.
— Не пойду, — равнодушно сказал Петр Иваныч и густо, но без всякого выражения сплюнул. — Я — бывший соборный регент, а не батрак. К черту!.. Я им больше не слуга… Арестант я, что ли?
Треугольное личико миниатюрной Фелицаты Николаевны побелело.
— Да, никак, ты рехнулся, Петруша! Да ведь по нынешним временам за это могут расстрелять!
— Как это меня могут расстрелять, раз я умру, — загробным голосом проговорил Петр Иваныч.
Жена испуганно задвигала бровями.
— Как, Петрушенька, умрешь?
— А очень просто: вот вытяну ноги и умру… Вон какие перебои в сердце.
Фелицата Николаевна уронила на пол шаль и криво опустилась на стул.
— Нет, довольно! — вскричал Петр Иваныч басом и так свирепо шевельнулся, что кровать заскрипела под ним, как коростель.