— Что же ты, живописец, не малюешь?
— Я физиономию вашу изучаю, очень величественная у вас физиономия, как у воеводы.
Он бороду огладил, приосанился. Я ему:
— Нет, Митрий Титыч, шевелиться нельзя.
— Ну?! Неужто нельзя?.. А меня клоп кусает.
— И разговаривать нельзя. И мигать нельзя: кривой будете, вроде урода. Замрите, начинаю, — и стал подмалевывать.
А в это время муха ему на нос и уселась. Он глаза перекосил, носом дергает, а в душе, вижу, ругает муху, ну прямо живьем сожрал бы ее, а нельзя.
Я говорю:
— Пожалуйста, не обращайте на нее внимания: поползает, поползает да улетит. А то портрет испортите, снова придется.
Гляжу — он губы скривил чуть-чуть и подувает на муху с левого угла. А муха оказалась нежной, не любит ветерок, взяла да поползла на правый глаз. Мужик моргнул, да лапищей как хлопнет. Муха и душу богу отдала.
— Ну вот, — сказал я, — портрет испорчен. Снова.
— Господин живописец, — взмолился он, — нельзя ли в холодок? Шибко жарко, сомлел я весь, и глазам очень трудно на солнышко глядеть.
— Нет, нет, — сказал я, — замрите окончательно.
Часика через три я объявил перерыв. Мужик бегом к пруду, шапку на дороге бросил, шубу на дороге бросил.
— Мишка, подбирай! — и, не стыдясь баб, оголился да ну, как тюлень, нырять, ныряет да гогочет.
Как пришел он в чувство, за обед сели. Я ем да думаю: «Я те, анафеме, покажу, как сквалыжничать, ты у меня взвоешь».
— А много ли возьмешь, живописец, ежели без шапки? — спросил Огурцов.
— Два пуда, меньше не возьму. Снова писать придется.
— Да ведь ты пуд просил?
— Меньше двух пудов не могу. В шапке ежели — пуд. Не желаете, тогда до свидания. Я художник самый знаменитый. Меня даже в Москве каждая собака знает.
— Патрет мне шибко нравится, — сказал Огурцов. — А я тебя не выпущу. Ежели сбежать надумаешь, на коне догоню, раз ты знаменитый. Так и быть, рисуй простоволосым, без шапки.
После обеда хозяин выпил одиннадцать стаканов чаю, надел шубу, перекрестился и пошел.
— Идем, что ли, черт тебя задави совсем. Только ты не серчай на меня, голубок…
Жара была еще сильней. Хозяин шел к стулу, как к виселице. Я разрешил ему говорить за десяток яиц… Говорил он, говорил, болтал, болтал, а пот так и течет с него: шуба волчья, теплая, сам же он, повторяю, тучный.
— Вот до чего упарился… Аж в сапогах жмыхает.
— Ничего, — говорю, — терпите.
— Да долго ли терпеть-то?.. Аж пар из-за голенища валит… Аж дышать тяжко… фу-у-у…
Через час у него кровь из носу пошла. Через два часа он вдруг побелел, простонал:
— Кваску ба… — и упал.
Я только написал одну голову. Сходство поразительное, даже сам я удивился. На другой день хозяин отлежался, говорит:
— Дюже правильно личность обозначил. Приятно. А сколько возьмешь, ежели без шубы? А то жарко очень…
— Дорого, — говорю, — пять пудов.
Он ощетинился весь, хотел ударить меня по уху, однако пошел, пошептался с хозяйкой, вышел, сказал:
— Рисуй, сволочь!
Я потребовал плату вперед, посадил брюхана в холодок — в красной рубахе он, при часах, с медалью — и стал со всем старанием писать.
Словом, окончилось все хорошо. Прожил я у кулака два месяца. Мучицы заработал и деньжат.
На прощанье кулак сказал:
— А ты все-таки — жулик… Ловко нагрел меня.
Я ответил:
— Другой раз не жадничайте… Вы — человек богатый.
Дома же обнаружил я, что он, проклятая сквалыга, в муку порядочно-таки песку подсыпал.
БАБКА
Солнце хватало горячими клещами без разбору всех и все: красных и белых, валявшуюся вверх копытами мертвую кобылу с развороченным боком, старух и мальчишат, пушки, патронные гильзы по дорогам, траву, букашек. Коровы с телятами стояли по горло в воде, лениво взмыкивая.
Нагретый воздух трепетал и колыхался, словно боясь ожечься о грудь земли, и вместе с ним колыхалось на зеленом пригорке село Ивашкино.
Разведка знала, что село до оврага занято красными, за оврагом же, там, где церковь, — белыми из армии Юденича. Политрук отряда, рабочий-путиловец Телегин и два его товарища входили в село без страха: белые и красные в открытый бой пока не вступали, та и другая сторона ожидала подкреплений.
— Эх, пожрать бы чего-нибудь… Молочка бы с погреба, — изнемогая от жары, пересохшим голосом сказал Телегин. Пот грязными ручейками стекал по красному лицу в густую бороду, кожаная куртка его раскалилась, как железная печь, и ноги в сапогах — как в кипятке.