Святки закончились печально. Трофим Егоров, Масленников и еще пятеро нижних чинов, по доносу администрации Народного Дома, были арестованы. Среди солдат поднялся ропот, сначала тихо, невидимкой, крадучись, как подземные ручьи, потом громче, шире, и вот, чуть ли не на глазах у офицеров, во дворах, чайных или просто, где попало, стали собираться митинги.
А эпидемия брюшного тифа крепла.
Тиф валил солдат и начал подбираться к офицерам. Развернулись два русских лазарета, правда, плохо оборудованных и грязных. Открыл свои действия и великолепный лазарет Американского красного креста. Он предназначался для офицеров и чистой публики. Одним из первых лег туда адъютант, поручик Баранов. Последнее время он недомогал и на службу частенько приходил выпивши.
— Поручик, что за причина?
— Откровенно вам, генерал, скажу: совесть.
Его отвозил в лазарет Николай Ребров. Простые эстонские сани, на дне — солома. Укутанный шубами, поручик бредил. Из его слов ничего нельзя было связать, — тусклые, серые — лишь одно слово пламенело:
«Россия!»
— До лазарета десять верст. Бритый, с лисьими глазами эстонец, пискливо заговорил с Николаем Ребровым:
— А ваши бегут домой. Эта проста.
— Как?
— Мой возит. На Пейпус, ночь. А там беги поскорей.
— Где живешь?
— Хе! Хитрый, — подмигнул эстонец и засмеялся в рукав тулупа.
— Не ты ли к Ножову в окно стучал?
— Мой. Ножов там, в Русь. Двенадцать солдат тоже бежаль с Ножов. Много народ бежаль. Тыща. Я твой брат знай, твой брат меня знай. Я всей знай.
— Ну, а как в России, не слыхать?
— В Росси-и-и, — протянул он и прищелкнул языком. — Роду-няру, дрянь… Собак кушают. Клеб нет… Гнилой картул.
Лазарет поразил Николая Реброва: все горит, белеет, блещет. На столиках, против каждого больного, букет цветов из оранжереи и приемная — зимний сад из пальм.
На все это юноша смотрел сквозь стекла двери, внутрь его не пустили, и ему не пришлось как следует проститься с поручиком Барановым.
Домой он вернулся поздно ночью. Настроение скверное, подавленное: было очень жаль Варю, жаль самого себя и поручика Баранова. Он понимал, что Варя гибнет и что под его собственными ногами почва превращается в болото. В ком же искать поддержку? Ножов бежал, поручик Баранов наверное умрет, сестра Мария принадлежит другому. Вот разве Павел Федосеич: мысли его ближе и роднее юноше, чем мысли брата.
Из восьми писарей ночевали дома только четверо. А где же остальные? Но Николаю Реброву ужасно хотелось спать.
Утром, оправляя постель, он нашел под подушкой письмо в конверте за сургучной казенной печатью. Вскрыл. Размашистым кудрявым, как дикий хмель, почерком было выведено:
Следующая строчка письма зачеркнута и дальше — проза:
«Мы с товарищами бежим, милый Коля, старайся и ты утечь. Очень уж стосковался я по родине. А в Ельзе полное разочарование произошло, она вроде беременная, ссылаясь на меня. Я же сомневаюсь. Во всяком случае, навести ее и утешь, а полотенце мое и мыльница мильхиоровое отбери, взяв себе на память обо мне и Николае Масленниковом. Его превосходительству низкий привет с кисточкой. Адью, адью».
У Николая Реброва задрожали руки и что-то неясно, но настойчиво скользнуло в душе: вот бы. Он сорвал с храпевшего Онисима Кравчука одеяло и ткнул его кулаком в бок:
— Вставай! Слышишь?!
Кравчук сел и таращил сонные, опухшие глаза. Белье его было невероятно грязно и засалено, как и он сам.
— Когда они бежали? — спросил Ребров.
Кравчук достал из-под кровати кусок шпику, сдул с него пыль и стал рвать зубами. Он чавкал с наслаждением, закрыв глаза и покачиваясь. Широкая грудь его была вся в шерсти, поблескивал серебряный крестик.
— Кравчук, слышишь?! Когда Масленников бежал?
Хохол открыл узенькие глазки и сказал:
— А ну, хлопче, пошукай трохи-трохи хлеба.
Николай Ребров плюнул и поспешно надел шинель — было десять часов. Кравчук вновь повалился на кровать.
В канцелярии уже сидели три писаря. За дверью слышались неверные шаги генерала и злобное кряканье. Писаря совещались, как быть.
Решили о побеге генералу не докладывать.
А вот и… Все вытянулись. Генерал опирался на палку. Лицо его за эти сутки постарело на целый год. Он сердито застучал палкой в пол и зажевал губами, прищуренные глаза его подслеповато бегали от стола к столу.