Кто-то едет, скачет, еще, еще. Холодная струя воды крепко ударила в дым, в пар, в стену.
— Качай!.. Закрывай!.. Багры, багры!..
Николай Ребров из-под шубы с койки во все глаза и не может понять, что кругом, где он.
— Берегись, берегись, едрит твою налево!! Черт…
Николай Ребров сразу понял: «Россия» — чрез уши, чрез тончайшую сеть вибраций, в самую больную, в самую желанную улыбчивую точку этой похабной русской руганью, и вот самое светлое слово, как в метельную ночь призывный звон: Россия.
— Берегись, берегись!.. Задавит…
И огневая стена, охнув, с треском рухнула.
И дальше: скрипел под полозьями снег, или собачья свора выла в тыщу голосов. Когда откроешь глаза: лес, спина возницы; когда закроешь — тьма, зыбкая, баюкающая. Лес, тьма, лес, тьма. Нет, лучше не открывать глаза. Что-то с его, Николая Реброва, телом, и тело это чужое, противное, грузное, куда-то его несут, может быть, на погост несут, сердито переговариваются. Недолгая тишина и — сразу густые, бесконечные стоны. Застонал и Николай Ребров. Он открыл глаза и по-живому осмотрелся. Жив. Народный Дом. Тот самый, сцена, солома и куча больных. Опять, опять! Почему они не замолчат? Убейте их! Вышвырните их вон, на снег, к черту! Опять больные…
Но вся в сиянье, в звездах подходит к нему она…
— Сестра Мария, спаси…
— Да, я Мария дева. Спасу!
И его несут невидимые руки, и голос Марии-девы говорит:
— В артистическую, в уборную… Затопите печь.
Ах, эта печь, белая, изразцовая. Нет, нет, это их белая комната, там, под Лугой.
«Коля, твой чай остынет», — сказала мать.
И газетные листы над головой отца зашевелились. Сестра, маленькая девочка, сестренка Катя. Белая комната, их комната, там, под Лугой, белая комната тиха, так тихо, так понятно все. И что-то нужно вспомнить ему. Силится, силится, но не может вспомнить. Вспомнил:
— Мама. Умираю… Неужели ты не чувствуешь? Смерть.
«Пей чай… Пей до дна! Так надо».
И вновь тьма, и вновь светло, лесу нет, не скрипит снег под полозьями, но собачья свора воет. Псы говорят, не псы, санитары, но у них собачьи хвосты и зубастые песьи морды — псы говорят:
— Этот готов… И там шестеро… И этот… Всего семнадцать… Надо выносить…
Сквозь щелки полузакрытых глаз Николай Ребров видит: утро, в окнах свет, на полу солома, и плечо к плечу по всему полу больные или мертвые. Один, рыжеусый, рядом с ним, лежит спокойно, словно спит. Да ведь это же Карп Иваныч, торгаш из-под Белых Струг. А что ж его сын Сергей?
— Карп Иваныч! Где ваш сын? Карп Иваныч, вы живы или умерли?
«Умер», — ответил, не дрогнув Карп Иваныч, и голова у него стала лошадиная.
Тогда санитар плюнул в руки и стащил с него сапоги:
— Деньги, наверно, есть. Глянь, какое богатое кольцо.
— Кольцо мне, тебе сапоги.
— Ишь ты… А в зубы хочешь!..
И здесь, и там, везде обшаривают мертвецов: часы, сапоги, запонки, куртки, портсигары. Потом садятся в угол и при живых, нос в нос уткнув собачьи свои морды, делят добычу, как при мертвых. Живые стонут, охают. Николай Ребров кричит:
— Я еще жив! Не подходи!.. Завтра! Может быть, завтра также и меня. Завтра…
Но собачьи хвосты растут-растут, крутятся, хлещут, они захлестнут его, они задушат. Стра-а-ашно…
— Милый, я здесь, — говорит не Мария-дева, а просто сестра Мария, — я с вами, я люблю вас. Мой муж, Дмитрий Панфилыч, помер.
Глава XI
В конце февраля тифозная эпидемия остановилась. Ликвидация Северо-Западной армии, затихшая-было во время эпидемии, развернулась в полной силе. Выдавали расчет с большими вычетами за продукты, за обмундировку, выдавались аттестаты о службе.
Николай Ребров каким-то чудом окончательно оправился. Он напряженно занимался в канцелярии с раннего утра до глубокой ночи. Он слаб, тощ и бледен, волосы на бритой голове вырастали медленно, от носа к углам рта пережитое пропахало две резких вечных борозды, веселые быстрые глаза стали задумчивы, строги, умудренны: они так недавно глядели на смерть.
Состав писарей новый. Прежние бежали или умерли. Умер и хохол Кравчук. Умирая, молился об Украине, о матери: «Ой, мати, мати», о своей жене Гарпине.
Трофим Егоров, приятель Кравчука, похоронил его в лесу, версты за три от дома баронессы. На могиле поставил большой чисто струганый крест. На кресте надпись:
«Господи, прими дух твой с миром».
«Здесь покоится унтер-офицер штабной писарь Кравчук Анисим, пострадавший за веру и отечество, который где-то из-под Киеву. 17 февраля 1920 года. Аминь».