И пошел в непроглядной тьме вдоль села волшебный бубен, он шарахался из стороны в сторону — то вправо бросится, то влево — и гудел и бухал как-то по-особому, не так, как прежде, словно победу праздновал и навек прощался с белым светом.
Одним казалось — выговаривал бубен, жаловался человечьим голосом; другим слышался хохот, словно леший при болоте хохотал, а третьи клялись и уверяли — плакал бубен горько.
Шел бубен по селу, бил колотушкой яро, жаловался человечьим голосом, хохотал и плакал, неистово бубенцы с колокольцами заливались. И чудилось каждому, что колышется, вздрагивает от гула и грохота ночная тьма, и все горы тяжко, до основания трясутся.
— Чур, чур! Наше место свято!
И такая жуть, такая тоска смертная напала на всех людей, ну, вот скулит душа, как неутолимая зубная боль, ну, вот давит сердце… Господи!!
И ныряют головами под подушки, и затыкают уши пальцами, только бы не слышать проклятого звона, гула, рокота.
— Господи, господи!!
Ни крест святой, ни молитва, ни наговоры тайные старушьи от четырех ветров — ничего не помогало: бил, неистовствовал бубен до самых петухов.
Лишь только возгаркнул краснобородый на насесте, сразу сгинул бубен, словно провалился сквозь землю. И ночь до самого утра была немая.
Солнце в Ильин день поднялось над хребтами приветливое. Благовестили к заутрене.
К церкви бодро шагал народ, русские и калмыки с теленгитами. Заходили на обрыв, качали головами, осматривали изрытую в ночной свалке оплешину и клочья Филимоновой одежды. Вот голенище сапога, вот лоскут холщовой рубахи, кровь на острых камнях, стекла, спички, нательный крест.
— Ну, значит, разорвали.
— А где же он, разорванный-то?
— Стрескали… Думаешь, глядеть будут!
— А по-моему, в реке он.
Загадочно посматривая друг на друга, крестились и — словно озноб по спине — передергивали плечами:
— Вот она, нечистая-то сила, что вырабатывает!
Но каждый думал тайно: «Слава богу, не меня».
За службой отец Василий был отцом Василием, а как вышел к аналою речь держать, вдруг преобразился: румянцем покрылись скуластые щеки и кончики ушей, вспыхнули огнем безумные глаза, зазвучал по-молодому голос. Все придвинулись плотнее к аналою и, потные, распаренные, смотрели в рот священнику.
— В ум вошел поп-то… Слава те, Христу!
— Отцы и братия! Вот мы какой великий грех содеяли, все мы перед богом виноваты, а наипаче многогрешный иерей и пастырь ваш.
— Эх, бачка, бачка!.. Так и есть! — вздохнула узкоглазая паства; русские также вздохнули и потупились.
— Кайтесь, православные!.. Вот сердца наши освирепели, и души наполнились вместо иссопа смрадом…
Долго говорил отец Василий мудреными словами, разобрал всю подноготную, многих вогнал в слезы искреннего покаяния и наконец, всплеснув руками, воскликнул:
— И вот вчера, на том богомерзком утесе, свершилась, с попущения божия, страшная месть кама. В клочья растерзан был псами рыкающими раб божий Филимон, несчастное чадо мое. Сам слышал вопиющий глас его, сам видел его сугубые страдания… О, мучительнейшая из смертей! И видел и свидетельствую… Помолимся об упокоении души его…
— Батюшка! — кто-то крикнул от паперти знакомым голосом. — Дозвольте, батюшка, тут ошибка. То есть вот как это было…
И все обернулись по голосу, а сверкавшие черным огнем глаза священника жадно искали говорившего.
Вдруг весь народ ахнул, и словно огромное дерево упало от паперти к аналою — внезапно расступились все, образовав проход.
— Не бойтесь. Я живой.
— Не верю! Наважденье! Искус! — исступленно закричал священник, простирая вперед похолодевшие руки. — Именем бога живого!.. Изыди вон!..
В церкви произошло смятенье; суеверные в страхе бросились к выходу и в небывалой давке толкли друг другу кости, старухи пластом валялись пред иконами и завывали, а кликуши ойкали, взлаивали, пели петухом, ругались непристойно.
— Черт, черт, черт!..
— Вон его, вон!
— Паки повелевают: изыди вон, мертвец!
— Батюшка, отец Василий!..
— Нет, это настоящий… Не может быть… — позеленев, вскричал Иван Петрович. — Нужно удостовериться, удостовериться! — И в порыве суеверия мазнув по своей трости маслом из лампадки высокочтимого образа, огрел по спине растерявшегося, обезумевшего Филимона тростью и сам, почему-то испугавшись страшно, завизжал, как кликуша:
— Настоящий, настоящий!
Но толпа все это приняла по-своему.