— Невозможно, — перебила девушка, сложив на груди руки. — Невозможно.
— Не перебивай, нет ничего невозможного. Я знаю все. Твою мать купили, будь они прокляты, эти подлые деньги, вместе с нею. Она положила в сберегательную кассу десять тысяч форинтов. Ну, что ж теперь делать? Того, что случилось, назад не воротишь, но ты все-таки не наложница. И я возьму тебя отсюда, даже если мне придется из-за этого сразиться с самим дьяволом и перевернуть весь ад вверх тормашками.
Лицо прежде трусливого человека дышало отвагой, плечи его распрямились, он сжал кулаки, голос стал подобен раскатам грома, и от всей его фигуры исходила такая мощь и сила, что, казалось, земля стонала под его ногами, когда он шагал рядом с девушкой.
Шипширица взглянула на него с благоговением, страхом и любовью, затем отвернула голову и тихо, глухим голосом сказала:
— Оставьте меня, крестный. Все это ни к чему, никакими путями меня не вызволить отсюда, за мной следят и днем и ночью, моя прислуга — одновременно и моя стража. Как видите, выхода нет.
— А подземной дорогой, через шахту? — прошептал Дружба.
Шипширица покраснела.
— Ну, что ты скажешь на это? Не правда ли, не лыком шит твой крестный отец? — И он невесело улыбнулся.
Девушка сорвала листок граба и начала его грызть в смущении своими белыми, как жемчуг, зубками.
— Все это бесполезно, дорогой крестный, можете мне поверить. Оставьте все так, как оно есть. Я скажу вам правду, ведь вы хотите мне добра: если бы даже и представилась возможность уйти отсюда, я бы все равно не ушла, потому что здесь, крестный, я счастлива.
— Конечно, с инженером? — перебил ее со злобой господин Дружба.
Она подняла голову и резким движением отбросила в сторону гальку носком своей лаковой туфельки.
— Не спрашивайте почему, но я остаюсь, и все.
— Это твое последнее слово, шипширица?
— Не сердитесь, крестный, да, самое последнее.
— Так! — проговорил господин Дружба ледяным и резким голосом. — Вижу, что барышня даже любовнику неверна.
И, бросив на нее презрительный взгляд, он твердыми шагами заспешил к дворцу. — Шипширица с надрывом крикнула ему вслед:
— Крестный, крестный, не покидайте меня так.
Но господин Дружба сделал вид, будто не слышит ее; не оглядываясь и не смотря по сторонам, пулей летел он вперед, пока не столкнулся лицом к лицу с мажордомом. Рядом с ним семенил мальчик в крапчатой жилетке: он нес небольшой серебряный поднос со стаканом токайского вина и лузгал тыквенные семечки.
— Мы всюду вас ищем с этим вином, — проговорил вежливо мажордом. — Но, черт возьми, что с вами произошло? Вы выглядите совсем молодцом! Не угодно ли выпить вина, сударь?
Ярость, нанесенная сердцу рана, вызывающая презрение человеческая подлость сделали Дружбу дерзким, взбудоражили в жилах кровь, потому-то он и выглядел таким упругим и помолодевшим.
Полным достоинства жестом он отказался от предлагаемого напитка и тоном, не терпящим возражений, сказал:
— Сию же минуту выведите меня из этого ада!
Это приподнятое состояние духа длилось лишь до тех пор, пока он не покинул дворец, пока не закрылись за ним тяжелые ворота и пока его не вернул к суровой действительности вышедший из-за кустов Кутораи, который с некоторым разочарованием воскликнул:
— Ваше благородие, вы все еще живы?
Силы покинули господина Дружбу, и он как сноп свалился на плечо надзирателя.
— Ох, Кутораи, лучше бы вам видеть меня мертвым. Кутораи (как он рассказывал позже) увидел профессора в ужасном состоянии: лицо его дышало гневом, губы дергались, в зрачках блуждал недобрый огонь.
Эпилог,
в котором автор добытыми частично из газет, частично из дневника парламента и других источников подробностями дополняет и заканчивает свою историю
В «Куриной Клетке», притоне молодых художников-титанов, еще и поныне бытует сказка о существовавшей некогда картине, которая якобы утерла бы нос всей Европе, если бы не пала жертвой бешенства. Это было произведение некоего Дежё Топанфалви, который с тех пор никогда больше ничего не рисовал. Уничтожение выдающихся шедевров часто происходит у таких именно наций, которые бережно хранят произведения заурядные.
А дело обстояло так: у господина профессора Тивадара Дружбы с некоторых пор появились признаки меланхолии. Возвратившись из поездки по северным районам, он стал чуждаться людей и изменил все свои привычки. Никуда не ходил, избегал встреч со старыми друзьями, целыми днями одиноко бродил по горе Геллерт или в лесах, окружающих Буду. Часто разговаривал сам с собой, но с другими, наоборот, молчал, и даже своей хозяйке чаще всего жестами выражал свои желания.
Но никому это не бросилось в глаза.
— Чем-то сильно опечален, бедняга, — говорила хозяйка, — но ведь у него и раньше были странности.
Однажды утром, как раз когда он умывался, к нему вошел молодой художник Дежё Топанфалви. Он был в бархатной куртке и, как все художники, с длинными волосами и искусственной «мушкой» около рта. За ним носильщик нес большой холст с портретом Ягодовской.
— Картина готова, сударь, — проговорил художник, сдернув покрывало. — Надеюсь, вы будете довольны.
Господин Дружба обернулся, но как только увидел Ягодовскую, вокруг чела которой сверкали лучи ореола, лицо его побагровело и исказилось, глаза налились кровью, он подбежал к картине, пнул ее ногой, затем продавил каблуком ботинка, вскочил и стал прыгать, неистово топча ее ногами.
— Сгинь, ложь, сгинь, сгинь! — выкрикивал он. — Сатана она, а не мать. Пусть станет прахом и тень ее, отброшенная на, этот холст!
Оторопевший художник попытался было воспротивиться: — Ради бога, что вы делаете? Знаете ли вы, что это больше, чем убийство? Если бы вы убили сто человек, то и тогда не причинили бы человечеству столько вреда.
Он хотел было силой помешать разрушительным действиям, но не осмелился: глаза разъяренного человека грозно вращались в своих орбитах, наводя такой страх, что он счел более благоразумным выскочить из комнаты и лишь на лестнице поднять крик:
— Профессор сошел с ума, хватайте его! Ой-ой, погибло мое величайшее творение!
Но поскольку сам художник казался не менее безумным, прохожие на лестнице и во дворе просто пожимали плечами. Так и бегал художник со своей жалобой от Понтия к Пилату. Однако в конце концов господа профессора гимназии узнали о печальной судьбе картины и ненормальном поведении господина Дружбы. Мнения резко разошлись.
— Сумасшедший! — говорили его враги. — Он, бедняга, всегда был ненормален.
— Эх, может быть, он разозлился на художника, — строили предположения добрые друзья. — А может быть, на женщину, изображенную на картине?
Господин профессор Лернер высказал особое мнение, предположив, что Дружба влюблен в Ягодовскую, потому что только влюбленный может так ненавидеть.
В противовес этому господин профессор Круг находил, что и меланхолия и апатия, в которую Дружба впал с некоторых пор, — явные признаки прогрессирующего паралича.
Был конец августа, и, поскольку занятия в гимназии еще не начались-, господам профессорам Лернеру и Четнеки было поручено посетить под каким-нибудь благовидным предлогом господина Дружбу и лично удостовериться, как тот себя чувствует. Они с готовностью выполнили это поручение и принесли утешительные вести:
— Хотя наш коллега и находится в меланхолическом состоянии, но для беспокойства нет особых причин. Он не спеша работает себе дома над составлением отчета о состоянии жамского имения, который будет передан педагогическому совету. С нами он говорил весьма обстоятельно и разумно. Щекотливую тему о картине мы, разумеется, не затрагивали, а потому в этом отношении ничего выяснить не удалось.
Дружба действительно прилежно работал над отчетом, изложив его на нескольких листах. Это был не просто хозяйственный отчет, а страшный обвинительный акт против власть имущих, которые творят вопиющие бесчинства. Он вложил в него всю свою мятежную душу, сочными красками описал вскрытое им преступление. Бичевал высокопоставленного франта, пользовавшегося почетом у короля и нации, но упавшего перед богом и человеческой совестью ниже всякого бродяги, поскольку он за десять тысяч форинтов купил у вдовы Йожефа Ягодовского его дочь, девицу, и держит ее во дворце за семью замками в обществе таких же красивых невинных девушек-однолеток; словом, изложил в своем отчете, за малым исключением, содержание почти всей второй части нашей повести.