Выбрать главу

Ласточки реют над двориком, помогая и уча птенцов летать. По моему лицу стекают капли пота, ползает, щекоча, муха и пьет этот пот, но я уже не моргаю и не делаю усилий согнать ее. Я до того обессилел, что мне трудно сделать движение, трудно подать голос. И ведь стоит только сказать доктору, что мне тяжело, как меня моментально поднимут, но я употребляю все усилия, чтобы скрыть это, чтобы дотянуть до конца. Сердце стало тревожно работать, давящее, мучительное беспокойство овладевало мной, становилось тоскливо.

Сбоку подымают соседа. Несмотря на то, что он превратился в кисель, он протестует – еще хочет полежать. Мне осталось две минуты; две минуты – это вечность!.. И опять синее небо, тонкие, неуловимые облачка, ласточки и сбоку белый китель доктора, а над всем – неподвижный, тяжелый, отнимающий способность двигаться, думать, делать усилие – зной, который стоит в этом дворике над неподвижно вытянувшимися черными безобразными мумиями с красными, обливающимися потом физиономиями.

Наконец подымают и меня и, поддерживая, ведут в здание, но из какого-то ложного самолюбия я освобождаюсь и иду без поддержки, стараясь ступать легко, свободно и вольно, как будто я не чувствую ни малейшей слабости, между тем у меня в глазах летают зеленые мухи, забор, доски, неподвижно лежащие черные фигуры плывут кругом, и я каждую секунду жду, что повалюсь на пол. И странно, все больные проделывают то же самое.

Грязь падает с меня кусками. Два служителя торопливо обмывают меня, и я в изнеможении, ослабевшими, дрожащими руками кое-как напяливаю на себя белье, платье, шубу, валенки и, окончательно изнуренный, изнемогая от этих усилий, с сердцем, готовым разорваться в груди, неверными, колеблющимися шагами выхожу и, как мешок с мокрым бельем, валюсь на блан-карду.

Извозчик втаскивает меня на гору и везет в номер, а тут уже ждет Андрей Иваныч. Он раздевает меня, увертывает простыней, укладывает на постель и сверху укутывает пледом и шубой и вдобавок поит страшно горячим чаем. Два часа я лежу в самом дурацком положении. Пот бежит по телу ручьями, пробивает подушку, тюфяк, пропитывает одеяло, плед, капает на пол. Наконец меня вынимают, вытирают, одевают, и я с полчаса лежу на кровати как тряпка, без движения, без сил, с оловянными глазами, неподвижным лицом, с неприятным металлическим вкусом во рту.

Не удивительно, что манычские грязи чудеса делают: эдакое лечение и мертвого подымет. А результаты лечения действительно изумительны. Я видел больных, которых таскали на простыне, а через три недели (обычный курс лечения) они разгуливали по станции как ни в чем не бывало. Людей, уезжавших на Маныч со сведенными руками и ногами, когда они возвращались домой совершенно здоровыми, не узнавали. Мышечный и суставной ревматизм, золотушные и сифилитические страдания желез, надкостницы и костей, травматические воспаления суставов, невралгии, особенно мучительный Ischias ревматического происхождения, болезни кожи и многочисленные женские болезни при лечении грязями дают удивительные эффекты.

Манычская грязелечебная станция находится в чрезвычайно выгодных условиях. Сухой, знойный климат с большим числом ясных, безоблачных дней дает возможность применять способ лечения натуральными ваннами (ваннами-лепешками).

Везде на курортах западнее Сак употребляют только разводные ванны (грязь разбалтывают в ванне с соленой водой), так как натуральные грязевые ванны солнцем не нагреваются. О преимуществах же натуральных грязевых ванн единогласно говорят все авторы, знакомые с этим способом лечения, а также и сами больные, которые, испытавши грязевые ванны, неохотно переходят на разводные.

Дети в этой местности поправляются и крепнут замечательно под благотворным действием кумыса, соленых купаний, степного воздуха и степного солнца.

Вечер

Степь, спокойная и тихая, простиралась вокруг, утомленная и остывающая от дневного жара. Слева виднелась гора, нарушавшая характер местности. Солнце, отяжелевшее, посылавшее уже негреющие вечерние лучи, коснулось края степи, с каждой секундой заходя за черту горизонта. Длинные синеватые тени тянулись от зданий, от людей, от курганов.

По деревянному помосту, проложенному для гулянья, гуляли больные, сидели на скамейках, пили кумыс на веранде курзала, слушали музыку. Безлюдная, точно вымершая во время знойного дня станция оживилась, хлопали кумысные пробки, слышался говор и смех, от кухни доносился подымающийся стук и суета, и мягкие, ласковые звуки фаустовского вальса носились и таяли в вечернем воздухе. Трудовой день станции кончался, и всем после зноя, после тоски потения хотелось отдохнуть, насладиться вечерней прохладой.

Я прошелся по помосту и присел на лавочку. Пожилой благообразный господин в фуражке ведомства юстиции сидел на той же скамейке и раздумчиво слушал музыку. Некоторое время мы сидели молча, потом, повернувшись ко мне, он проговорил:

– Недавно изволили приехать?

– Несколько дней.

Мы познакомились и разговорились.

– Не успели еще ознакомиться? Я уже кончаю курс, осмотрелся, познакомился с историей учреждения и дальнейшего существования станции… Прелюбопытная, знаете, история!.. Пройдемтесь.

Мы поднялись и пошли в степь, которая лежала перед нами открытая, точно от загара золотисто-палевая, с черневшими вдали копнами сена. И по ней, как по засыпающему лицу, уже лежали широкие тени, было прохладно, неслись тысячи запахов к вечеру начинающих пахнуть трав, и манило вдаль.

– Знаете, что меня здесь поражает? – заговорил мой спутник. – Не техническая сторона дела, – поставлена она прекрасно, – не изумительная целебность счастливого сочетания грязей, климата и кумыса… Не могу, впрочем, удержаться, чтобы не рассказать, что со мной тут было. У меня, изволите ли видеть, разращение на кости, вот тут, на ноге. Целый год я криком кричал, понимаете, напролет по целым месяцам ночи не спал. Разращение это давит на нерв, и невыносимая, нечеловеческая боль. Все перепробовано, целый год ел лекарства, – ничего не помогало, ревел, как резаный боров. Врачи и предлагают: «Давайте, говорят, выскоблим ее». Это по кости-то, а? Вспомнишь, по телу мурашки!

Он помолчал немного, посмотрел в степь и проговорил:

– А теперь сплю покойно вот уж три недели, шишка рассасывается… Так вот, говорю, чудеса делают грязи. Но, повторяю, не чудеса меня поражают, а та борьба, которую пришлось вести за самое существование станции. Будь это на Западе, это место, как жемчужину, вправили бы в чудную оправу, а тут долго рассуждали: да нужна ли станция, да зачем, да почему.

Он замолчал. Тени расползлись и легли над всей степью прозрачным сумраком. Позади мигнули два-три огонька. Станция виднелась смутно, неясно, и изредка и слабо доносились оттуда то тупые, ничего не говорящие звуки тромбона, то тревожные, близкие к человеческому голосу звуки корнет-а-пистона.

– А хорошо тут! Нехотя выздоровеешь.

Мы остановились и, подымая руки, старались вдохнуть сухой благовонный воздух степи, но грудная клетка все не могла расшириться и вместить столько, сколько жадно просила.

Когда возвратились, на площадке скользили пары, публика сидела на веранде, стояла вокруг площадки, смотрела на танцующих, оркестр привычно играл все те же мелодичные надоевшие танцы. В биллиардной бились игроки, и оттуда доносились удары шаров. В углу веранды сражались на зеленом поле, освещаемом не колеблемыми ветром свечами, и, сосредоточенно уткнувшись, думали над досками шахматисты. Барышни уславливались относительно завтрашнего катанья.

В десять часов резко и по-солдатски, точно музыканты обрадовались, грянул марш. Публика разошлась. Но и после этого из номеров доносился смех, говор, беготня, хлопанье дверей, – публика никак не могла успокоиться.

В лесу кто-то запел молодым грудным тенором. Ему отозвался в другом конце женский голос. Он пел простую песню, но потому, что стояла ночь, темнел лес, голос казался таинственным и обаятельным.