Выбрать главу

– Да уж пишите, – подпишемся.

Мухов придвинул белый лист бумаги и взял ручку, потом опять отложил:

– Как он, покойник-то, там?.. И мертвому места нету… Что ж ему, как думаете?..

С минуту стояло тяжелое молчание.

– Что ж делать?.. Отслужим панихиду… помолимся… выпросим прощение у покойника… Ведь край приходит… живым людям пропадать приходится…

Мухов придвинул лист и стал писать: «Имею честь доложить вашему превосходительству на словесное распоряжение вашего превосходительства от 2 января сего года, что по произведенному дознанию и расследованию сведения и указания о вверенной вашему превосходительству канцелярии, оказавшиеся превратными и содержавшие в себе явно неблагонамеренное измышление, доставлены в газету „N-ский листок“ умершим сего числа… Никитой Ивановым Семенниковым, каковые указания и сведения вышеозначенная газета в нумере 31 декабря минувшего года пропечатала. Января 9-го дня такого-то года». Все подходили, брали перо, макали чернила и с виноватыми лицами подписывались. Мухов просушил промокательной бумагой подписи, испытывая смешанное чувство облегчения и щемящей, сосущей тоски. Обдернув застегнутый на все пуговицы мундир, он прошел в коридор, подойдя к двери начальника, сделал почтительное и в то же время строгое лицо и взялся за дверную ручку. Но тут его опять охватило такое острое, щемящее чувство, что он опустил руку. «Эх, Никита Иваныч, Никита Иваныч! Мертвому покою нет… Теперь лежит там, а мы тут…» Мухов, не докончив своей мысли, разом дернул дверь.

Начальник сидел за столом и просматривал доклады. Мухов подошел к столу начальника, поклонился и с минуту стоял, ожидая, когда тот поднимет на него глаза. Но тот, не подымая головы и продолжая делать пометки, уронил:

– Что?

– Вы изволили сделать распоряжение…

– Почему после «сего» нет запятой?.. Чей это доклад?

Мухов немного помолчал, опасаясь нарушить течение мыслей начальника.

– Вы изволили сделать распоряжение о производстве дознания и разыскании виновника по поводу доставления из канцелярии сведений в газету…

– В какую газету?.. о чем вы?.. Опять: здесь не запятую, а точку с запятой… А тут совсем без знака… Ведь сколько раз говорил, что прежде всего знаки препинания!.. От этого смысл зависит!

Молчание.

– Вы изволили сделать распоряжение второго сего января… – проговорил Мухов, точно глотая больным горлом большой, угловатый, никак не пролезавший туда кусок, – виновник найден…

Мухов проговорил это и стоял, как человек, только что совершивший преступление и понимающий, что сделанного уже не поправишь. Начальник посидел молча, раздумчиво поглаживая усы, и потом спросил:

– Журнал по очистке нечистот губернских зданий прошел?

– Нет, не прошел еще.

– Так поторопите, год ведь начался. Пошлите Савельева.

Мухов вышел, прошел в канцелярию и сел на свое место, темный, как туча.

– Ну, что? Ну, что он? – жадно накинулись на него.

– Ничего…

И, помолчав, добавил:

– Да и подлый мы народ!..

Случай*

I

Извозчик, дергая вожжами и хлопая локтями, подъехал к подъезду огромного дома. Дом был белый, четырехэтажный и ничем особенным от других домов не отличался.

Маленькая, тщедушная старушка в черном платье, с бледным, измученным, прорезанным морщинами лицом, сошла с пролетки. Огромного роста швейцар раскрыл перед ней дверь, и она поднялась по лестнице, устланной бархатной дорожкой. На площадках стояли в огромных кадках тропические растения, сквозь цветные окна весело пробивалось солнце, ложась красными и синими пятнами на пол, на стены, на перила лестницы.

Старушка вошла в приемную. Везде мягкая мебель, ковры, вазы с цветами, лепной потолок. Дожидалось несколько дам в богатых нарядах.

Вошел высокий, важный, осанистый мужчина, с выхоленным лицом, расчесанной бородой, в золотых очках. Он подошел к старушке и подал руку. Та поднялась, отирая неудержимо катившиеся из глаз слезы,

– Что же… ба…тюшка?

– Ничего, прекрасно, в весе даже стала немного прибавляться.

– Спит?

– Сон несколько лучше. Можете пройти к ней.

Важный господин отошел и стал говорить с другими посетителями. Старушка вышла из приемной и в сопровождении служительницы пошла по длинному коридору, застланному мягкой дорожкой и несколько раз заворачивавшему. Им встретилась маленькая, худая женщина, с страшно бледным лицом и мрачно горевшими, впалыми глазами, с густой под ними синевой. Она остановилась и молча глядела на проходящих. И вдруг кожа худого, костлявого лица ее потянулась в стороны, рот обнажился, выступили синие десны, полуизъеденные зубы; она засмеялась беззвучным смехом. Потом мгновенно лицо стало злым, а глаза мрачно загорелись, а через минуту она опять беззвучно смеялась, обнажая синие десны. Это было страшно, и старушка торопливо шла со своей спутницей.

Они подошли к плотно запертой двери. Девушка принесла стул, поставила у самой двери и открыла в ней крохотное замаскированное окошечко, в которое можно было глядеть одним глазом.

– Благодарю вас, душечка!

Старушка села на стул и, вытирая, глотая неудержимо катившиеся, жгучие, едкие, отнимавшие всякую надежду слезы, стала глядеть в окошечко; но слезы застилали глаза, и она ничего не могла разобрать. Слышно было только, как за дверьми женский голос, напевая, смеялся коротким смехом, говорил с кем-то; но, когда замолкал, было тихо, и никто не отвечал. И это молчание в промежутках было так ужасно, так чудовищно, такой невыносимой болью проникало в сердце, что старушка со страшным усилием подавляла готовый вырваться стон. Кусая губы, со сморщенным, изуродованным сдерживаемыми, подавляемыми рыданиями лицом, не отнимая от дергавшихся губ платка, глядела она в окошечко: «За что?.. За что?..»

В окошечко видна была часть большой, светлой комнаты, занавеси, портьеры, письменный стол, рояль, книжный шкаф, качалка, картины, фотографии, мягкий ковер. И среди этой красивой изящной обстановки она – все такая же стройная фигура, тот же жгут туго свернутых каштановых волос. Только когда поворачивается, с бледного лица смотрят незнакомые,

глубоко ушедшие глаза. На этом бледном лице лежит черта, отделяющая ее от всех людей, от всего мира. Так странная, почти неуловимая черта застывшего мертвого лица отделяет его, делает чуждым.

Каждый день приходит мать и смотрит на свою дочь через окошечко сквозь застилающие глаза слезы. Она не может прижать к исстрадавшейся груди свое дитя, свое дорогое, несчастное дитя, так нуждающееся в ласке: та не выносит ее. При взгляде на мать девушка приходит в исступление. Странная, жгучая, почти сознательная ненависть горит в ее серых глазах.

Болезнь, страдания, смерть посылаются небом, но ненависть дочери, которой отдана вся жизнь, это – казнь, несправедливая, жестокая, ненужная. И демон ропота и непокорности подымает свою страшную голову в исстрадавшемся, измученном сердце. А сквозь застилающие слезы виднеется тугой жгут каштановых волос, откуда-то издали доносятся смягченные звуки рояля, и по коридору чудится чей-то негромкий, страшный, разом смолкающий смех.

«Мама, дай мне жить, как я хочу!» – «Но, дорогая, ведь ты знаешь, я люблю тебя больше жизни». – «Ах, мама!..» – слышится не стирающийся в памяти голос дочери.

А слезы бегут и бегут, и доносятся звуки рояля, и чудится беззвучный, ужасный смех, и слышатся заглушённые шаги по коридору.

– Вам, может быть, воды стакан? – спрашивает, участливо наклоняясь, сиделка.

– Нет… ду…шечка… дорогая… спа…сибо!..

Год, долгий, бесконечно тянущийся, ужасный год, и в то же время все это так страшно, так поразительно ярко стоит перед глазами, как будто произошло вчера.

II

Под нависшими ветвями яблони бунтовал и бурлил на безукоризненно белой скатерти самовар. Косые лучи сквозили и дробились в верхних ветвях деревьев. Лист не шевелился, и синеватый сумрак в тихом раздумье стлался по примолкшей, чуть-чуть отсыревшей земле. Камыш похилился, и сквозь заросли живым блеском поблёскивала вода. Было тихо, уютно.