Выбрать главу

– Не дай, господи, теперь заблудиться, – прямо погибель.

В комнате воцарилось томительное ожидание. Все поглядывали в тускло белевшие окна. Кукушка прокуковала девять.

– А может, отказались?

И это чье-то предположение точно сдернуло покрывало с того, что таилось, давно должно было обнаружиться и только теперь обнаружилось. По уголкам стали шушукаться, веселье и непринужденность пропали, точно спугнутые. Все ходили с растерянными лицами.

– Господи, да что же это такое? – говорила матушка с растерянным лицом. – Звонить бы в колокола…

– Что звонить? Ветер-то от них, – все одно не услышат.

– Наденька, пойдемте к бабушке! – шепнул я.

Мы незаметно выбрались из комнаты и по темной лестнице пробрались в мезонин, где жила Наденькина прабабушка, бабка о. Семена, глухая, плохо видевшая, доживавшая свой век, не вставая с кресла, девяностосемилетняя старуха. Она закивала головой и зашамкала беззубым, вечно улыбавшимся улыбкой старости ртом, когда увидела свою любимицу. Мы поместились позади ее кресла.

– Наденька, – проговорил я, – вы… выйдете за меня замуж?

Она широко раскрыла глаза и вся зарделась.

– Да ведь как же?.. Я уже просватана.

– Вы ему откажите… Вы его любите?

Она опустила глазки.

– Нет.

– А меня?

Горячая краска побежала по лицу, по шее, по маленьким ушкам; она стала, как пион, и, мне показалось, готова была расплакаться. Потом подняла милые, сиявшие глазки и улыбнулась.

– Вы мне нравитесь…

– Наденька… дорогая!..

И, наклонившись к прабабушке, я крикнул ей на

– Милая бабушка, как я вас люблю!..

Прабабушка, покачивая трясущейся головой, прошамкала:

– Да, да… лампадку надо вправить… догорает… Ночи-то зимние длинные… Мой-то покойник раз… метель была…

Я крепко поцеловал Наденьку, и мы с ней полетели стремглав по узкой, крутой, темной лестнице, держась за руки и каждую секунду рискуя сломить себе головы.

Внизу, в зале, стояла все та же растерянность, и ни звон рюмок, ни стук ножей и вилок, ни стоявший в табачном дыму говор не могли ее стереть. Говорили о требах, о прошлогоднем урожае, о соседнем помещике, но все думали об одном:

«Не приехал… не приехал…»

И все так же слепо глядели, предвещая недоброе, белесые занесенные окна. Я подошел к о. Семену и проговорил:

– Отец Семен, отдайте Наденьку за меня!

– А?.. – хрипло переспросил о. Семен.

– Отдайте за меня Наденьку… дочь вашу… Надежду Семеновну… Я люблю… мы любим… Я… отец Семен…

Я проглотил слюну.

Отец Семен отодвинулся и протянул, защищаясь, руки. Сидевший с ним благочинный, седенький маленький старичок, не успел положить в раскрытый, приготовившийся рот вздетый на вилку скользкий моченый гриб, с которого капало. Дьякон о. Варсонофий втянул огромную лохматую голову в плечи и, расставив ноги, казалось, хотел поддержать своей богатырской фигурой готовившийся рухнуть на всех потолок; а писарь, растянув гармонию и хитро скосив глаза, с выражением, что он во всей этой истории – сторона, открыл на всякий случай «холостой» клапан, чтоб инструмент как-нибудь сам не заиграл. Шуршавший все время шелк матушкиных платьев теперь не издавал ни звука, как будто это был самый обыкновенный, простой ситец. Я чувствовал, как ползет и у меня по лбу крупная горячая капля пота. Она проползла, зацепившись на минутку в бровях, заглянула в глаза, скользнула по носу, пробралась в усах и попала, соленая, в рот. Я не спускал глаз с толстой, все больше и больше багровевшей шеи о. Семена. Унылое пение вьюги, носившееся за матово-белым окном, предвещало что-то никому не ведомое.

– Xa-xxa-xxxa-xxa!.. – расхохотался о. Семен.

– Хе-хе-хе!.. – смеялся коротким старческим смешком о. благочинный, уронив с вилки плюхнувшийся на пол гриб.

Отец дьякон шагнул, наступил на гриб, поскользнулся, и вся его дюжая фигура пошатнулась; он грузно сел на заскрипевший, подавшийся под ним стул.

– Братие, друг друга обымем!.. Ххо-хо-хо!..

И от его здоровенного, наполнявшего весь дом хохота становилось тесно в маленькой накуренной, заставленной комнатке, и казалось, действительно готов был надломиться нависший потолок. Снова зашуршал шелк; попадьи, не слушая и перебивая друг друга, заговорили все разом и на все голоса. Пот лил с меня градом.

– А?! Слыхали?..

– Ни у человека стыда… ни совести…

– И чему только их учат?..

– Да недаром, бывало, как сойдутся с отцом Семеном, сейчас про кошек да про собак… Другого и разговору не было…

Писарь, мотая головой и с вожделением закрыв глаза и «холостой» клапан, заливался: «По улице мостовой…»

– Ну, мать, исполать тебе за наливку… только больше не давай ему – пусть поспит… Иди поспи!.. – говорил о. Семен, легонько подталкивая меня к своей спальне.

Я вытер пот, весь красный от волнения и злобы.

– Отец Семен, вы… губите дочь… на всю жизнь… не отмолите этого греха… будете каяться, да поздно… Поймите, она его не любит… Что за жизнь у них будет?..

– Ты учить меня!..

– Да что ты его слушаешь? – вступилась опять матушка. – Мы гостям рады, а для смутьянов у нас в домишке тесно, не прогневайтесь… Тридцать лет прожили не по правилу, стало быть?.. Машеньку отдали на погибель, стало быть?.. А ее теперь вон рукой не достанешь: каждое воскресенье в городе бывает, тарантас-то полтораста рублей плочен, в комнатах какой только мебели нету!.. Отец-то Михаил тысячи полторы верного дохода получает – даром что молодой… Слава тебе господи, своим умом жили, к соседям не ходили занимать… Статочное ли дело – Надюше слушать такие речи!..

– Отец Семен, – проговорил я решительно, – вы должны отдать за меня Наденьку… Ведь она ребенок, она не понимает, неужто нужна ее гибель?.. Да, наконец, – отчеканил я громко и глядя ему прямо в глаза, – Боготяновы ведь отказались.

Снова наступила на мгновение тишина, и писарь нажал «холостой» клапан.

– А? – переспросил о. Семен мгновенно охрипшим голосом.

– Отказались, ясно: всего семь верст, дорога лесом, сбиться никак нельзя, если бы даже и хотел. Прождете до завтрашнего дня, да так ни с чем и останетесь.

Отец Семен взъерошил волосы.

– Отказались!..

То, что было только предположением, вдруг сделалось для всех ясным, отчетливым и очевидным: семь верст, дорога лесом, сбиться никак нельзя.

– Господи, да что же это такое?..

– В колокола бы звонить: ветер, никак, переменился.

– Теперь и в колокола не поможешь…

Рюмки, тарелки, графины, бутылки, шелковые платья, вся праздничная обстановка – все теперь казалось не к месту, ненужным, оскорбительным. Гости не знали, как сесть, как держать себя, что говорить. Писарь беззвучно сдвинул гармонию, разостлал платок и аккуратно завязал. Отец дьякон слегка откашлялся октавой, рюмки легонько зазвенели, но ничего не сказал. Благочинный жевал беззубым ртом, помогая себе бровями. Кукушка прокуковала десять.

Отец Семен выпил подряд три больших рюмки наливки и прошелся по комнате.

«Кондрашка хватит…» – думал я, глядя на его багровую шею и вздувшиеся жилы.

– Не позволю! – загремел он, останавливаясь и глядя красными, как мясо, глазами. – Все снесу с покорностью, а насмехаться над своими сединами не позволю… Не покорюсь!

Он достал красный фуляровый платок, развернул, посмотрел в него и опять спрятал.

– Не позволю!.. Не допущу на поношение честного имени своего…

И, как бы вспомнив о чем-то, быстро снова достал платок, ущемил нос и потаскал его из стороны в сторону.

– Фу-у!.. вот жарко!.. – раздался голос одной из матушек, с самыми добрыми намерениями, видимо, желавшей смягчить напряженность настроения.

– Не позволю… не допущу!..

Отец Семен подошел к угольнику, налил дрожавшей рукой из потускневшего от времени графина огромную кружку воды и залпом выпил. Потом пригладил волосы, поправил бородку и, обернувшись ко мне, провозгласил торжественно: