Выбрать главу

Кто-то, насмешливо перекосив костлявое лицо, беззвучно шептал в самое ухо: «Не угадал… не угадал…» Я продолжал слушать и говорить, и сердце щемили неотпускающая боль, тоска, раскаяние, сожаление невозвратимой потери; я боялся, что сквозь стиснутые зубы вырвется стон отчаяния.

Не знаю, может быть, я не был бы с нею счастлив… Да и что ж, я уж почти старик, семья, жена, люблю ее, да и давно это было, но каждый раз, как в душе выступает этот гордый обаятельный образ, где-то в глубине, как червь, начинает сосать та далекая, казалось покрытая уже давностью, боль…

Вечеринка*

Было шумно, весело, людно. Сидели тесно вокруг длинного стола за ослепительной скатертью человек двадцать. Висячая столовая и стенные лампы широко и ярко заливали светом. В рюмках беспрерывно колебалось и искрилось вино. Приглашенный из клуба лакей во фраке, в белом, с огромным вырезом жилете, в нитяных перчатках, с прилизанными напусками на височках, подавал с особенным шиком и ловкостью. И говор, как и свет, наполнял весь зал, и сквозь него с усилием прорывался стук ножей, вилок, звон рюмок.

Хозяин, молодой учитель гимназии, с лицом именинника, поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, бегая глазами по тарелкам гостей, непрерывно, без устали улыбаясь, подливал вино в рюмки и напрягал все силы, чтобы гости как можно больше наелись, напились, чтобы они тоже непрерывно улыбались, смеялись и говорили.

Когда у всех лица стали слегка влажными и глаза заискрились, как и вино, – начали говорить речи. После речей пили, потом опять говорили, ели и опять пили. Когда съели мороженое и пирожное, а за пирожным поели виноград, яблоки и груши, – все, чувствуя, как отяжелели и раздались стесненные платьем желудки, захотели встать из-за стола, еще недавно блиставшего, приятного, привлекательного, со стройно расставленной посудой, неначатыми бутылками, а теперь залитого вином, со сдвинутыми тарелками, с недоеденными на них остатками, недопитым в рюмках вином. Всем хотелось поскорее отделаться от этого места.

– Алексей Павлыч… можно?

– Прошу… прошу… господа… – заторопился хозяин. – Прошу в гостиную, в кабинет…

Все разом задвигали стульями, зашаркали, стали расходиться, закуривать и наполнять комнаты синим слоистым дымом. Разбились на группы.

Молодой доктор, с обыденным, как будто бы всегда готовым на добрую, приветливую для всех улыбку лицом, и его товарищ по университету, заведующий редакцией местной газеты, весь обросший бородой, со свесившимися на самые глаза бровями, сели к сторонке за круглый столик, где стояла бутылка и две высокие рюмки.

– Да-а, – проговорил доктор, держа в руках рюмку, подняв брови, задумчиво глядя перед собой и не видя ни говорящих, курящих товарищей, ни яркого освещения, ни сизого, стоявшего везде табачного дыма.

Выражение обыденности, то выражение, которое каждый носит каждый день и для всех, которое привычно и неизбежно, как повседневный костюм, улыбка, которою каждый улыбается всем и всегда, – сбежали с лица. Что-то, что было за этой повседневной улыбкой, за этим привычным для всех лицом, что человек носит бессознательно скрытое в тайниках души, – теперь всплыло, как всплывает в весенний разлив тело утонувшего человека.

– Ты говоришь, что я заелся, что я неблагодарная свинья… Да… это, пожалуй, правда. Что мне? Тридцать лет, любим, люблю, сын чудесный, дело из рук не валится, – чего мне?.. Да…

Он задумался и провел ладонью по лицу со лба и глаз,

– Это, брат, все оттого… – заговорил собеседник, наливая себе и ему вина, – все, брат, оттого…

– И я все-таки должен сказать… – проговорил доктор, перебивая и не слушая, – я должен сказать… ну, не то, что я несчастлив… Боже мой, я до свинства счастлив… А вот червоточина… не червоточина даже, а вот, как отломится иногда тонкий-тонкий конец иглы, самое жало, его и не заметишь даже глазом и не слышишь, что он – в теле; а вот подавишь иногда нечаянно совершенно, вдруг кольнет – слабо, незаметно, тонко-тонко, а все-таки кольнет… Вот и у меня… Знаешь ведь жену… я без ума от нее… Это само счастье…

Брови у собеседника опустились еще ниже, – он смотрел перед собой сощуренными глазами, и доктор, принимая это за подтверждение того, что он говорил, взял рюмку. Они выпили и опять поставили. И, заглядывая в нахмуренные и опущенные глаза, доктор сказал:

– Вот и у меня… Меня вдруг иногда начинает беспокоить этот отломившийся кончик иглы… Это, как тебе сказать? – повторяемость. Понимаешь ли, как это выразить: я ласкаю, целую жену, – но ведь это уж было, это было… Ведь первые горячие, стыдливые, девственные, молодые ласки я ведь уже отдал женщине, другим женщинам, и в каждом поцелуе я слышу: «А те?» При всей силе страсти, любви, я слышу: «Но ведь это уже было, это – копия, повторение того, что уже было, прошло и никогда не вернется, когда ты был молод, когда ты был чист»… Как хочешь – смейся или думай, что я выпил лишнее, но это, как отрава, вливается во все мои радости, как отрава, по каплям незаметно, бессознательно, бессмысленно… Это даже не голос, это – ощущение, ощущение повторяемости… Я ласкаю ребенка, – а те дети?.. Да, да, да, дети, мои дети… У меня уже был первенец, и теперь, когда я имею ребенка от любимой женщины… понимаешь ли, от любимой, – я лишен этой остроты новизны счастья… Ведь это уже не первенец, это было… я забыл о первом… Казалось, память самая вытравилась… Новые наслоения, новое счастье, дела, заботы, неудачи, радости, – и вот когда наклоняешься и берешь своего ребенка, точно где-то глубоко сидящий, отломившийся тонкий шип колет, беспокоит… Не долг перед ними, перед теми, перед прежними-то меня мучит, не участь, не судьба их… Они обеспечены, их любят, у них – отец и мать… да, да… Ну, что ж, тут уж ничего не поделаешь: того, что было, не переделаешь… Не это, а то, что у меня-то в жизни, мои-то отношения к ребенку, к моему ребенку, эти отношения – повторяемость… Это – тоже уже было, и это прошлое, уже забытое, уже ушедшее назад, оно дает о себе знать, напоминая, что оно все-таки было… Я-то, лаская своего ребенка, в поцелуе жены слышу, что эти ласки, эти поцелуи, эти порывы сердца уже отдавались кому-то, точно мимоходом, как будто это было не на самом деле, не по-настоящему, не всерьез, а так себе, пока. А теперь то, что было, оказывается, было на самом деле, а не нарочно, и оно оставило после себя тонкое жало мести – ощущение, что теперешнее мое счастье, которое кажется настоящим, именно таким, каким должно быть, что это – повторение.

Он вздохнул, помолчал и проговорил:

– Выпьем!

Они налили опять,

Мно-ого пе-есен слыха-ал Я-а-а в ра-адн-ой сто-ро-не-е…

Покрывая говор, шелест платья, звон рюмок, шарканье ног, покрывая смех и возгласы, вырастал в накуренном, душном, ярко освещенном воздухе особенный, казалось, отличавшийся ото всех говоривших тут голосов баритональный голос, отличавшийся не только тембром и силой, но и тем, что запел эту песню.

И всем представлялась эта огромная и печальная страна, над которой из всех песен только одна западает в душу и уныло звучит из края в край. И всем вспомнилась молодость, студенчество и то, что они пели тогда эту же песню с молодыми свежими лицами, молодыми, свежими голосами, с молодыми, нетронутыми еще надеждами, и что все это далеко и уже никогда не вернется, и теперь они помяты жизнью, лица износились, черты заострились. И все подходили и, кто как мог, впопад и невпопад, разными голосами подхватили:

Э-эй, ду-у-би-ину-ушка, у-у-ухнем!.. Ра-а-аз зе-ле-на-ая са-ма пойдет, сам-ма пойдет… Да у-у-ухнем…