Выбрать главу

– Да, – послышался опять ровный голос, сливавшийся с синей ночью, – кончил срок, ворочаюсь домой. Соскочил с телеги. Батюшка, матушка, сестры, братаны, соседи, почитай, вся деревня встревать вышла. Поклонился батюшке, матушке до земли, поздоровался со всеми. «А где же, говорю, благоверная, богоданная супруга наша, Матрена Яковлевна?» – «А вот она», – говорят. Глядь, а она стоит в сторонке, косы распустимши, белая, как глина, и слезьми горючими обливается. Стал я, опустив голову, долго стоял, а она упала в ноги, волосами закрылась, кричит не своим голосом. Долго стоял. Все молчат. «Что же теперь, говорю, будем делать, супруга моя богоданная?.. А-а-а!» Аж в волосья себе вцепился… «Я ж тебя, говорю, уважал и любил, пуще глазу берег, я ж тебя взял не из корысти, по. одной любве… Что же теперь будем делать?» Кричит… Тут захолонуло у меня, чую, убью до смерти. И так спокойно стало, холодно… Все молчат: не чужую, свою жену учит муж… Выдернул жердь… да ну… Старушонка подходит старенькая, головой трясет. Стукнула клюкой по земле: «На всяко древо птица садится». – «Уйди, говорю, бабушка, уйди». А она свое: «На всяко древо птица садится». Ах! Закипело у меня: «Уйди, старая, уйди отгреха». А она меня по спине клюкой: «На всяко древо птица садится, всяка тварь молодости рада». – «Цыц, говорю… Птица, говорю, посидела да полетела, а эта посидела да напакостила». А старушонка свое стучит клюкой: «На всяко древо птица садится…» Потом подошла к жене, тронула клюкой: «А ты спроси его, молодка, много ль об тебе на службе помнил, много ль себя в чистоте блюл, небось ни одной бабочки не знал…» Как по башке меня треснула… Жердь выпала. Ну, я… да… а…

Он, видимо, волновался. Скуластый скучно глядел в небо на белесую, все ту же, сколько ни видел, дорогу.

– Ну… ну, я… да… прямо сказать, ошпарила меня. Потому, стало быть, обои мы… одинаковы… спрашивать не с кого… Ежели по правде, по совести, одинаково обпакостились….

Он долго молчал, и долго скуластый глядел в звездное небо, на белесую дорогу, которая уходила неведомо куда и по которой иной раз чертили тонкий дымчатый след скатывающиеся искры.

– Да… хорошо… Потом стали жить… Да… Ни слова ей не сказал, пальцем не тронул, а парнишка, стало быть… этот то ись… с нами же, кормим… Любит она его, и все как будто стыдно ей его за стол сажать… Вот так прошло с полгода… И стала, братец мой, меня тоска брать. Стоит у меня в голове, что, стало быть, она тут без меня вольничала, не выбьешь из головы. Зачнешь себя урезонивать, что, дескать, я так же самое, и с меня не спрашивают, да как вспомню, так у меня все перевернется. Хочь бы вдарил я ее раз, хочь бы за волосья оттаскал, а то здрастьте, так и надо, пожалте, без мужа, сколько угодно… Стала меня тоска сосать, не могу я ей в глаза глянуть. Но и красивая, люблю, а вот как вспомню, как червь заворачивается в нутре. В избу идти неохота. Иной раз думаю – убью, мочи моей нету… изобью до смерти. А она, братец ты мой ходит по дому, по хозяйству, упрекнуть не в чем, работает, сколько силы есть, и все думает, как бы мне что лучше, и насчет прочего иного никто худого слова не скажет. Бить-то зараз не за что… Да… то-то…

Он опять замолчал и без всякой надобности подкинул на еле тлеющие угли хворосту. По-прежнему колебалось дремотное шептанье воды, и из темной реки глядело бесчисленными звездами ночное небо.

Харкающие, надрывающие звуки покрыли журчащий ропот и тишину. Производя странное впечатление непривычным видом, на том месте, где недвижно темнел по песку силуэт, смутно виднелась фигура сидящего человека. Он кашлял захлебывающимся, прерывающимся кашлем.

– У-пу-стил… кххх… кххх… у-пу-стил… кххх… время, – проговорил он, захлебываясь, с мучительным усилием выдувая из себя каждый слог. – Ба-ба-бу… кхх… кххх… на-до… кххх… вовремя… бить…

Он перевел дух.

– Дядя Михей, – проговорил скуластый, – каша застыла, ешь, а то подвесить можно, жару много.

– Все бьют, и ты-ы… кххх… кххх… бей, – все так же сидя, продолжал дядя Михей из темноты, – вовремя бей, зла не будешь держать. Охо-хо-хо… грехи наши… помирать-то все одно придется… Каши-то не хоцца, отставь котелок-от, охо-хо-хо…

– Дядя Михей, казаки подъезжали, высматривали. Гляди, кабы греха не было.

– Ну, что ж, подъезжали, стало, надыть людям… Что ж, ничего… от смерти не уйдешь… земли много, всем хватит. Охо… хо-хо… прости, господи…

Дядя Михей покопался и опять улегся на песке. Опять в ночном сумраке темнела неподвижно простертая фигура, немолчно и дремотно журчали струи, и чуть-чуть колебалось звездное небо в темной реке. Скуластый глядел на дымчатую дорогу. Стояла сама себя слушавшая тишина, только слабо потрескивали несколько сырых хворостинок, которые никак не могли загореться, и едва уловимый дымок, не колеблемый, как тень, скользил вверх.

И этот покой и тишина, погруженные в ночную темноту, казалось, были полны тоски, воспоминаний о прошлом.

– Ушел… не вытерпел… мочи не стало, – глухо проговорил Семен. – Вот теперь хожу… Ни семьи, ни дому, ни угла…

Он замолчал.

Молчал скуластый, потом повернулся на бок, зевнул, широко раскрыв рот, и по реке кто-то ухнул ему в ответ.

– Теперича завалиться бы спать… Ишь звезда покатилась…

Долго стояла тишина. Над водой, удаляясь, слышались тонкие тиликающие звуки, – должно быть, летели кулички.

– Я то же самое, – неожиданно заговорил скуластый, – ни хозяйства, ни семьи. Спервоначалу отец жив был, еще хозяйничали, а потом помер, мать по кусочкам с детьми пошла. Потом у сапожника был, потом у постовала, полсти валял, а теперь тут вот постоянно либо на баржах, либо на пароходе. Где же тут семьей обзаводиться? Да оно и лучше, легше, ей-богу, сам себе голова… А насчет, ежели сказать… баб, так их сколько хошь, ей-богу…

И скуластый вдруг оживился, сел и захохотал гогочущим смехом. И над рекой в темноте тоже кто-то игриво захохотал.

– Едят вас мухи… бабы… одно слово – народ… Этта с полстьми ходили. Ну, днем полсти бьешь, да… А ночью… ах, чтоб вас холера поела…

Он опять захохотал.

– Ей-богу… то есть вот и здорово… Из деревни в деревню… Ну, тоже есть не приступиться, строгие… Ах ты! все б отдал…

И он выругался скверно и цинично.

– Раз приходим… как глянул… Мать пресвятая… Ну, не видал – белая, гладкая, глянет, аж в животе холодно. Ну, хорошо. Так-сяк, – она, братец, не глядит. Так мимо меня, как бревно будто я. А, слыхал? Ей-богу… Сну решился, как перед истинным… Денег… Куда! В рожу заехала… чтоб тебя раздуло…

Скуластый жестикулировал в темноте, размахивал руками, перегибался, тряс головой.

– Товарищи зовут, отработались, нейду, мочи моей нет. Слезьми плакал перед ней. Вот как перед истинным!.. И не то что там… отзвонил, и с колокольни долой, взаправду, то есть, сердце выжгла, солнцу не рад, все бы бросил, аж сдался весь, еда на ум не идет… Ах ты, господи боже мой! Ну, что, братец ты мой, сжалилась… И то сказать, бабочка молодая, солдатка, муж три года как ушел. Я было сбесился.

У скуластого дух перехватило.

– Да, ну… прихожу на другой раз, а она вышла, глаза красные, дюже плакала, видно: «Что ты со мной исделал! – а сама заливается: – Судьбу мою изничтожил, ведь я мужняя жена…» Я, было, полез, она поленом… В ногах валялся… Прогнала… Кабы девка была али овдовела, вот перед истинным, женился бы… Тут пить стал, скандалил… Братаны мужние, стало быть, здорово били!.. Ух, здорово били. В больницу отволокли, два месяца валялся, думал, не выхожусь, ну, отлежался. Дай бог здоровья дохтору, добрый человек, Иван Иваныч… Чудной такой. Бывало, придет…

– Это земский в Власьевке?

– Во, во!

– А ты, стало быть, в Ламтеве был?

– Ага, в Ламтеве, деревня Ламтево.

– У солдатки, у Мотьки?

– Во, во, она самая…

Он осекся… оба разом поднялись.