Выбрать главу

– Все на свете меняется, одно, товарищи, не переменяется – рабочий люд, – как был, так и есть гол как сокол, ни кола, ни двора, один хребет да руки мозолистые.

– Правильно, – сдержанно и угрюмо отозвались голоса.

– … О-о-хх… ох-ох… ооохх… Мать божия… – тускло и слабо, все же пытаясь напомнить о себе, проникало сквозь стену.

– Была прежде барщина, теперь барщины нету, ну что ж, легче стало народу? Как не так! Все одно: гни спину по четырнадцати часов в сутки да виляй хвостом перед хозяином…

– Куды-ы!.. Легче! Кабы не так… по миру идет народ…

– Край приходит, рази жизнь?.. Могила…

И в пустом, с холодными стенами помещении шевельнулось что-то живое, беспокойное, понятное и близкое всем.

– Так вот, братцы, речь о том, чтоб помочь рабочему люду. Кто ж ему поможет? не хозяин ли да подрядчик?

– Помогут! подставляй шею…

– Жмут они нас, аж сок из нас бегить…

– Ну, попы, может?

– Тоже… им что! отзвонил – да с колокольни долой…

– Ему хабаров набрать, больше ему ничего не надоть… Карманы у них что твоя мотня мотаются…

– Ну, так полиция, может?

– Гляди, эта зараз поможет… Вот брат второй месяц в больнице.

– Что?

– Да помогли… с подрядчиком зарезонился, не доплатил, вишь, – ну, в участок… Теперь ребра заращивают дохтора…

– Так вот, братцы, куда же деваться? На кого понадеяться?

– На гроб надейся, больше ничего.

– В могилу закопают, вот и спокой… тогда все хозяева добрые станут.

И, точно ветер тронул, закачалось, заговорило поверх леса, подержался над толпой говор укоризны и насмешек. Но и этот говор как бы говорил: «Знаем мы это… давно знаем».

– Э-эххх-вы!.. – тяжелым комом кинул слесарь. – Овечье стадо… козлы отпущения… вас гни, вы кланяться будете да благодарить…

– Не лайся… что лаешься!

– Сам – из Козлова царства…

– Да што, не правда, что ли? – выкрикнул, раздув ноздри, блестя раскосыми глазами, молодой рабочий, в сапогах дудкой и с вытянутой, как у зашипевшего гусака, шеей. – Вон у нас сорок ден стачка была… с голоду пухли… жена в ногах валяется: «брось»… у ребят голова не держится, вповалку лежат… руку бы свою вырвал, сварил… вот… а добились своего, а то могила!..

– Тебе хорошо… вишь, сапоги – гармония… продашь – восемь целковых, месяц и сыт, а на нас лапти, – угрюмо протянул грязную, обвитую веревкой по онучам ногу шоссейный.

– Не украл… слава те господи, не доводилось еще… Я, брат, их заработал… во, соком…

– Стой, ребята, помолчите…

– Товарищи, не об этом речь…

– Это все одно, как у нас в Панафидине… Приходит единожды пономарь…

– Помолчите…

– Братцы… ведь все мы пролетарии, – остро выделяясь из всех голосов, зазвенел тонкий голос, – все пролетарии… а пролетарии всех стран, соединяйтесь!..

И он оглядывался, ловя блестящими, остро сверкающими глазами глаза товарищей.

– Я и говорю, – вдруг снова покрыл всех густой голос, и все голоса смолкли. – Я и говорю: овца, когда с нее шкуру дерут, только мемекает, а мы – люди. Ежели будем по-овечьи, так и дети, и внуки, и правнуки наши… Поэтому надо дружно стать всем, да не в розницу…

Он с минуту молча оглядел всех. Все слушали и глядели на него.

– Матери вашей кила!.. – вдруг неистово заорал слесарь. – Да ведь понимать надо, за что стоять, чего нужно добиваться, в чем спасение рабочего люду… Бурдюги проклятые! Вот, как собаки, перли сюда по ночам… темь, того и гляди голову сломишь, а почему?.. Что ж нам о своих делах поговорить нельзя?.. Как воры… да ведь люди мы!.. А соберись, зараз за шиворот… бедность заела, хозява давят, а нам нельзя собраться, поговорить, обстроить свою судьбу… Нас таскают, избивают по участкам, гноят в тюрьмах, гонят в Сибирь… А от кого это все?.. Ну?.. Понимаете вы… чего нужно рабочему люду?..

Тяжело, злыми глазами обвел он всех, торопливо шевеля черными от масла и опилок пальцами. И среди выжидающего молчания раздался голос:

– Землицы бы…

В ту же секунду дрогнули самые стены.

– Земли… Земли…

– Наделы нарезать…

– …потому земля…

– …кормилица…

– …без нее, матушки…

– …куда мы без земли… бездомники…

– …семейство, его и не видишь, так и бродишь, как Каин, по чужой стороне…

Красные, мгновенно вспотевшие лица со сверкающими глазами поминутно оборачивались друг к другу, гневно ловя несогласно мыслящих, тянулись руки, сжимались кулаки, дергали друг друга за плечи. Не помещаясь в тесной и низкой казарме, стоял ни на минуту не ослабевающий гул разорванных голосов, в котором совершенно тонули пробивавшиеся из-за стены стоны. Точно всплывая в водовороте, оторванно выделялось:

– Да ты трескать будешь ее, землю-то?

– Панов покрываете…

– Голыми руками…

– Все одно, и с землей сожрет барин да начальство…

– …она, матушка, все сделает, все произведет… всем хорошо будет…

– Вощь земляная… гнида!..

– Да ты, сволочь, старуху обобрал, с которой живешь… все знают…

– Брешешь!..

– Помолчите!..

– А вон у нас как по восьминке на душу…

– Товарищи!..

– Братцы, пролетарии!..

Хозяин, опершись одной рукой о косяк, другой колотит себя по ситцевой рубахе на груди.

– Десять годов… во… как дикой… сладко, што ль…

Понемногу гомон затихал, и стало слышно;

– …о-о-о… охо-о-оохх…

– Десять годов бьюсь… зимою во… снегом занесет под крышу, голоса человеческого не слыхать, так и сидишь… А все зачем? Все об одном: вот-вот сколотишься, соберешь… сколько детей, кажного знаешь, – так копейку: ее кажную знаешь, кажную помнишь…. с потом, с кровью, с мясом…. А все зачем?.. Все об одном… день и ночь… хошь бы четыре десятинки… в вечность… земля-то у нас, господи боже ты мой!..

Он со страстью, с разгоревшимися глазами бросал кому-то путаные, неясные, но полные для него всеохватывающего, всеобъемлющего значения слова. Десять лет гнездится он в этих безлюдных горах. Рождались и умирали дети, похоронил одну хозяйку, взял новую, сила не та, поясницу ломит, старость подбирается, а кругом все те же молчаливые горы так же, как и в первый момент, равнодушно стоят и не выпускают его, и он дробит булыжник, равняет для кого-то ненужное ему шоссе и не знает, когда придет его черед крестьянствовать.

Дикие, обезумевшие, животные крики ворвались, опрокинув здоровые мужичьи голоса, из-за стены. Хозяин кинулся в двери.

Среди разбившегося неровного гула голосов вырастал хриплый голос слесаря. Он со злобой бросал ядовитые, язвительные слова, вставляя неписаные выражения:

– Задолбили… кабы можно, всю бы землю забрали. Я б и сам в первую голову… да то-то вот, которые все земли дожидают, давно без порток ходят, а вон он земли не дожидает, вишь – сапоги гармонией… потому гужом друг за дружку, а не как вы, как баранье стадо, куда вас гонят, туда и идете все мордой в землю… Э-эхх, остолопье!.. Вон Митрич десять годов из казармы не выходит, все землю дожидает, тут и сдохнет, и отец его сдох, пухлый с голоду, все дожидался… Кабы понимали, анафемы!..

Он ненавидел эту толпу, ненавидел острой, жадной ненавистью фанатика. Лет двенадцать скитается он из города в город, из мастерской в мастерскую, с завода на завод, перебиваясь и голодая с семьей и всегда пользуясь вниманием полиции. И каждый раз, когда, высланный, он снова пристраивался и попадал в рабочую толпу, его опять охватывала ненависть, едкая, жгучая ненависть к этому непроходимому, самопожирающему непониманию и темноте. И его агитация состояла в том, что он жгуче, отборно клеймил своих слушателей. Иногда подымался протест, но большей частью покорно сносили брань и уходили со сходки, унося конфузливо в душе зерно просыпающегося сознания.

И теперь угрюмо и молча слушали этого лохматого черного человека, такого же заскорузлого, мозолистого, покрытого морщинами трудовой жизни, как и они сами. И если они не отказались от того, что было так же неизбежно и неуничтожимо для них, как жизнь и смерть, то впервые за всю жизнь в цельном, нетронутом, как гранит, представлении «землица» что-то надтреснуло тонкой, невидимой, не доступной глазу трещиной.