Выбрать главу

И кто-то кричит над моим ухом: «Скорей… скорей!..» – и трясет меня за плечи. Я открываю глаза: красный потолок, в красноватой полумгле – головы, руки, ноги, как будто оторванные и лежащие в беспорядке, и опять закрываю. Но опять трясут. Я подымаюсь.

Стоит дворник. Лицо тревожное.

– Солдаты… Страсть их сколько… В окна в сторожку заглядывают… Сказывают, зараз расстреливать дом будут…

Разбросанные в беспорядке руки, ноги, головы шевелятся, отовсюду подымаются люди с заспанно-испуганными лицами.

– Что?..

– Кто говорит?..

– Откуда?..

– Уже два часа… а я все думаю – я сплю.

– Боже мой, какая долгая, какая мучительная ночь!..

– Да не может быть. За что будут расстреливать? Забор же разобрали…

– За что? А за что расстреливали целый день?

– Надо кого-нибудь послать.

Все глаза обращаются на обладателя спокойного глухого голоса. Он подымается и уходит. Потом приходит через минуту.

– Там не солдаты, а звери: я думал, меня посадят на штыки.

– Требуйте, чтобы отвели к офицеру.

Опять уходит. Ждем. Проходит двадцать минут, полчаса… Томительное ожидание разрастается в беспокойство. Поминутно лазают за часами,

– Нет его!..

Прислушиваются к малейшему скрипу, но звука шагов нет. Одна и та же страшная мысль проползает в мозгу: «Убит».

– Его убили… – слышу я шелест над своим ухом. – Не говорите только вслух…

– Не говорите только вслух, – шепчут все друг другу.

И каждый ревниво следит в кровавой полумгле, чтобы не прочитали в его глазах страшной мысли. Больше всего боятся ужаса, паники, когда роковое слово будет произнесено.

Вот шаги. Все с секунду напряженно вслушиваются. Может быть, солдаты? Он.

Бросаются.

– Что?..

– Сказал?..

– Будут?…

Он ровно говорит таким же спокойным глухим голосом:

– Вывели со двора. Все время штыки на меня. По переулку все освещено пожаром, ни души… «Куда же вы ведете?» – «Иди»… Мне стало казаться – приколют где-нибудь у забора. Одним больше, одним меньше… Сколько таких трупов валяются по Москве. Вывели на улицу. Светло как днем. Стоит офицер. Лица я у него не видал – нету лица, одни усы, холеные, громадные, смотрят к бровям. Излагаю ему: «дети, женщины, больные…» Он стоит ко мне спиной. Потом небрежно цедит сквозь зубы: «Если завесят окна, если никто не будет подходить к ним, никто не выйдет из дому и если… со стороны дома и двора не раздастся ни одного выстрела, мы… не будем расстреливать…»

В доме снова покойник. Все расходятся по местам. У всех окостеневшие от напряжения лица. Отблеск пожара играет, шевелясь и трепетно озаряя, но в широко и напряженно открытых глазах стоит глухая тьма. Шорох и ропот пожара, по-прежнему придавленно, суетливо и тревожно шепчутся, но в ушах этих страшно прислушивающихся людей – могильная тишина: одного ждут, одно жадно ловят – глухой и слабый звук рокового выстрела, который с секунды на секунду раздастся там, за стеной.

Я с тоской гляжу на ребят и ищу глазами место, куда бы их положить, если начнут стрелять в окна. Но тут нет безопасного уголка: мостовая в уровень с окнами, и пули усеют все пространство. Теперь выгоднее было бы подняться в верхний этаж, но показаться в дверях – быть расстрелянным. Мне опять хочется расхохотаться. Я не гляжу на часы, прислоняюсь и засыпаю крепким, без сновидений, черным сном.

– Сидит, сидит за углом, где забор сходится с нашим домом… там удобно ему, не видно…

Этот зловещий шепот входит в мои уши и раскаленными каплями просачивается в мозг. И на меня смотрят хитро злые глаза под хитро поднятыми бровями и голое морщинистое лицо, все перекошенное хитрой и злобной улыбкой.

– …Он ждет только, чтоб помучить нас… Он наслаждается нашими лицами, нашей мукой ожидания…

– Да зачем ему…

– …А!.. хи-хи-хи, как же зачем?.. Весь черный, обугленный… Все сгорело: столы, кровати, платье, дети, жена… И он не может смотреть равнодушно на наших детей… гнездится там… и…

И в мои глаза близко-близко впиваются злорадно сверкающие зрачки под косо поднятыми бровями, и заглядывает голое, морщинистое, перекошенное лицо.

– …И выстрелит два раза в воздух!..

Я стряхиваю теребящие меня за плечи крючковатые, костлявые пальцы.

«Настанет день, и все кончится, и все будет по-прежнему, но останется безумие…»

* * *

Никогда не встречал я с таким ужасом счастья брезжущий день, как теперь. Я вскочил и торопливо одел детей.

– Ну, что, можно уходить? – с замиранием спросил я, прислушиваясь к одиночным выстрелам.

– Конечно, ручаться нельзя… – говорит дворник. – Руки кверху, и зараз надо… Никак, опять начинают…

Я схватываю за руки мальчиков и выскакиваю из подвала. Вид обугленного пожарища и разрушения поражает.

Прокаленный мороз перехватывает дыхание. Маленький зевает, как вытащенная рыба, задыхаясь и выпучив глазенки, и изо всех сил бежит рядом, торопливо семеня ножками.

– Папа, – говорит старший, испуганно озираясь, и так же бежит рысцой возле меня, – в нас выстрелят?

– Нет, нет… Только скорей… скорей, детки… Скорей… скорей, пожалуйста!..

В забор сухо плюхает шальная пуля. Я каждую секунду жду сзади залпа. Раздражающе звонко хрустит снег.

– Скорее, скорее до угла… до угла скорее!..

Осталось пятнадцать… десять… пять шагов… Мы добежали… Мы заворачиваем… Мы… спасены!..

Москва

8-18 декабря 1905 года

Погром*

I

Наташа Цыганкова со свежим от недавнего умывания личиком шла по аллее в гимназию маленькими торопливыми шагами. Отбрасывая косые, не успевшие подобраться тени, провожали ее знакомые неподвижные ряды тополей, и в не проснувшемся еще воздухе не струился их трепетный серебристый лист.

И по аллее и по тротуарам в обе стороны торопливой, деловой походкой, с отдохнувшими лицами шли люди.

Проехал, тарахтя пустой бочкой, водовоз и крикнул бабе у ворот:

– Эй, тетка, не надо ль воды?

И эхо-звонко и весело перекинулось между домами.

Когда гром колес по мостовой смолк, в прозрачно-голубом неподвижном воздухе стояла такая тишина, как будто на теряющейся вдали улице никого не было. Чтоб не нарушить эту свежую, полную радостной улыбки тишину, недавно выехавшие извозчики стояли неподвижно на углах в добродушном ожидании.

Сквозь деревья глянуло белизной большое здание. И смешанное чувство начинающегося трудового дня, привычного и скучного порядка, неоформленное желание каких-то иных ощущений, чувств, впечатлений, встреч овладело Наташей.

Отовсюду шли фигурки в коричневых платьях и черных передниках. Встречались, здоровались, целовались, стрекотали, и в чутко-звонком воздухе над улицей резво носились детские голоса, точно проворно и резво реявшие, сверкавшие на солнце ласточки.

Наташа потянула большую певучую дверь и с толпой неугомонно шумевших, смеявшихся учениц потонула в смутном гуле огромного здания.

Из раскрытых дверей пятого класса непрерывно несся говор и гомон. И этот гомон, и цифра V над дверьми, и ряды виднеющихся парт, и паутина, обвисшая серой бахромой в углу, – все носило особенный отпечаток, имело особенный смысл и значение, как будто вся гимназия, все интересы, все события и все помыслы начальства и учителей тянулись сюда, концентрируясь как около фокуса.