Выбрать главу

По мере того как Наташа переходила из класса в класс, это значение центра и средоточия гимназической жизни передвигалось из класса в класс: старшие классы были смутным будущим, младшие – уже отмирающим прошлым.

Она вошла в свой класс, стукнула книжками о парту и возгласила, стараясь говорить мужским голосом:

– Милостивые государыни и милостивые государи, объявляю заседание открытым… Кто не выучил по истории, подымите руки!..

Одни, прижав уши, повторяли уроки, другие, обняв друг друга за талию, гуляли. За доской над чем-то заразительно хохотали.

– Тише, Оса идет!..

Смех, гомон и шум поползли по классу, точно слегка придушенные. Вошла Оса. Оттого что кругом были свежие, юные, с сияющими глазами лица, перед которыми только развертывалось будущее смутной дымкой мечты, счастья, любви и радости, – Оса, невероятно перетянутая, готовая переломиться, с поблекшим лицом, с печально-унылым прошлым, где не было ни счастья, ни любви, ни материнства, казалась еще востроносее, еще злее.

– Mesdames, что за праздник у вас?.. Что за шум? Ведь вы же не в приготовительном классе.

Началось то, чем начинался для Наташи каждый день вот уже пятый год. Ею разом овладел бес злобно-раздраженного веселья.

Все шло заведенным порядком: было скучно, серо, и хотелось не то смеяться, не то плакать. Никто ничего не мог сказать, никто не мог даже формулировать вопроса. Все с недоумением посматривали друг на друга, но читали у каждого на лице такое же недоумение и вопрос. Уроки, перемены, звонки – все шло своим порядком, но рядом стояло что-то свое, особенное, напряженное и непонятное,

– Что такое?

– Да где?

– Кто сказал?.. – слышалось то тут, то там.

А на уроках все с серьезными, озабоченными и непонимающими лицами поглядывали на окна, друг на друга, ища причины странной, не проявляющейся, но растущей тревоги.

Слышали, как Оса сказала:

– Они идут!..

Слышали, как в учительской преподаватели горячо, взволнованно о чем-то спорили, и то и дело доносилось:

– Да нет же… не допустят…

– А я вам говорю, будут здесь, и… – Но прихлопнутая дверь отрезала слова, и был слышен только общий говор.

Начальница торопливо прошла по коридору. Лицо ее потеряло всю важность и величие, было бледное, растерянное, и она только повторяла:

– Ах, боже мой, боже мой!..

Тогда тревога достигла высшего напряжения. Гул огромного здания разом упал, точно там никого не было. Вдруг все разрешилось поразительно странно и неожиданно.

Смутные звуки откуда-то извне стали доноситься, все разрастаясь, становясь все шумнее. Все вскочили, как от электрической искры, с испуганным изумлением глядя друг на друга.

Тогда Оса, бледная, с пятнами на щеках, прошипела:

– Не смейте подходить к окнам.

И как только сказала это, – вое ринулись, как по команде, роняя книги, ручки, чернильницы, и прилипли к окнам.

Густым колышущимся потоком заливала толпа площадь. Ближе, ближе… Треплются и плывут красные флаги с надписью, но надписей еще нельзя разобрать. Над толпой, над площадью, над соседними улицами с могучей дрожью звучат тысячи голосов, и возносятся к небу, и царят над городом.

Совсем близко. Уже можно различить надписи: «Конституция!»… «Да здравствует свобода!»… «Да здравствует рабочий народ!»… Уже можно различить лица.

Пение смолкает. Над толпой, мелькая и переворачиваясь, летят вверх тысячи шапок, и потрясающее, все покрывающее «ура» раскатывается по площади, по улицам, врывается в гимназию, и стекла жалобно звенят. Гимназистки машут платками, кланяются, смеются, снова машут, оживленные, раскрасневшиеся.

Шумной гурьбой врываются другие классы. Маленькие, цепляясь, карабкаются на подоконники, и только и слышится: «Миленькие, дайте же мне посмотреть хоть одним глазом».

Оса в ужасе мечется, стараясь оттаскивать от окон. Но одну оттащит, а десять уже прилипло.

Тогда в исступлении она кричит тонким голосом:

– А-а… так вы так? Так знайте – они пришли вас перерезать: флаги у них красные от крови, они кричат «свобода», значит все могут сделать с вами…

На секунду воцаряется мертвая тишина, потом раздается оглушительный визг, крики, плач. Маленькие бросаются бежать; истерические вопли, стоны, заражая, несутся по всей гимназии.

Оса отчаянно кричит:

– Успокойтесь, mesdames… успокойтесь!.. Я пошутила… это все хороший, милый народ… они очень милые!..

Никто не слушает. Бегут по коридору, маленькие цепляются за классных дам, облепили и повалили начальницу. Учителя, сторожа, горничные начинают растаскивать по классам. Вся гимназия бьется в истерически судорожных рыданиях.

Наташа, глядя на всю эту кутерьму, сначала судорожно хохочет, потом, не умея овладеть собой, начинает сквозь смех так же судорожно плакать.

II

Пришла воинская команда, оттеснила манифестантов, очистила площадь. Девочек распустили.

Наташа шла возбужденная и радостная, и странная пустота улиц поразила ее: магазины закрыты, безлюдно, молчаливо.

– Мамочка, милая… Ведь конституция… свобода!..

Они бросились и долго целовали друг друга. Наташа отодвинула лицо матери, с секунду вглядывалась и опять страстно принялась целовать.

– Какая ты у меня красавица, мамочка… королева!..

Пришел Борис в гимназической блузе и с демонстративно серьезным лицом.

– Боря, милый, что у нас было!.. Что у нас было, если бы ты знал!.. Манифестация была…

– Да это мы же и были, – мальчишеским басом проговорил Борис, – а вы хороши, хоть бы один класс вышел.

– Да-а, выйдешь, – одна Оса чего стоит…

Борис важно помолчал и проговорил с сосредоточенным видом:

– Разумеется, манифестации имеют значение постольку, поскольку они пробуждают классовое самосознание…

Наташа, напевая и придерживая двумя пальчиками платье, прошлась мазуркой и остановилась перед матерью.

– Мамочка, а ты знаешь, наше классовое самосознание каждый день бреет усы… чтоб скорей росли.

– Я на глупости не отвечаю…

И, помолчав, сердито добавил:

– Ты должна отлично знать гимназическое правило – не носить бороды и усов…

Наташа подмывающе звонко расхохоталась и захлопала в ладоши.

– Что-то папы долго нет.

Стол был накрыт и сверкал ослепительной скатертью, тарелками, свернутыми трубочкой в кольцах салфетками; и было все так уютно, чисто, привлекательно, что Наташа не могла утерпеть и все пощипывала хлеб.

– Мама, она у черного хлеба всю корочку общипала, а у белого все горбушки съела.

– Наташа, что это!.. А потом сядешь и есть ничего не будешь… отец сейчас придет…

– Врет, врет, врет, мамочка, ей-богу врет… я только две корочки съела, а горбушку… а у горбушки у одной… да и то не съела, а только надкусила… пусть это для меня… пусть это моя будет…

И, наморщив на минуту тоненькие, не умеющие хмуриться черные брови, вдруг весело рассмеялась каким-то своим, внезапно пришедшим мыслям и опять, придерживая черный передник, прошлась из угла в угол, покачиваясь и притопывая через раз мягкими туфельками…

Пришел Цыганков, поцеловал дочь и руку жены. Сели за стол. Отчего-то было особенно весело, и смех дрожал в комнате.

Боря рассказывал, как старухи на окраинах крестились и со слезами умиленно кланялись красным флагам, принимая их за хоругви. Но к концу обеда, как и в гимназии, почудилась странная, неопределившаяся и беспокойная тревога.

– Что такое?

Отец несколько раз подходил к окнам и глядел на улицу, сумрачный и озабоченный.

– Не уходите, пожалуйста, из дому сегодня.

– Почему?

В комнате было все так же уютно, весело, и из окон падали на пол яркие четырехугольники, залитые солнцем. Изредка прогремит извозчик.

Когда Анисья, с рябым, замученным постоянной работой лицом одной прислуги, подала сладкое, она не ушла сейчас, а остановилась и не то недоброжелательно, не то недоумевающе покачала головой.

– Там… пришли…