Выбрать главу

– Эй, помолчи, баба!

Парфеныч перестал шить и грозно смотрит на нее единственным глазом из-под лохматой брови.

– Не замолчу, изверг ты, не замолчу, кровопивец, кровь мою пьешь… Все книжки твои бусурманские изорву да сожгу, трубу, будь она трижды проклята, анафема, изломаю!..

Парфеныч соскакивает с катка. Слышатся удары, бабий визг, падение. Ребятишки орут, Миша выскакивает сзывать соседей.

Дела Парфеныча шли все хуже и хуже, и нужда чаще и чаще стучалась в его квартиру. Работал он не покладая рук, но от чтения уже не мог оторваться. Его тянуло, как пьяницу.

Теперь он пользовался и книгами, которые приносил Миша, но брал их молча, не спрашивая, и никаких разговоров по поводу их не вел. Отношения у них по-прежнему были суровые, деловые.

Попалась Парфенычу «Мировая эволюция» – популярно, но довольно плохо и маловразумительно изложенная книжонка. Парфеныч прочитал ее залпом, не отрываясь. Потом целую неделю ходил хмурый и молчаливый, не брал в руки книг. Труба его куда-то исчезла. Матрена повеселела.

Как два года тому назад, шел Парфеныч, поскрипывая снегом и не замечая ничего вокруг. И как два года назад, небольшая, плохо топленная комнатка, куда он внес с собой с улицы морозный холод, была завалена книгами на столах, на стульях, на подоконниках, даже на полу.

Молодой человек, с рябым лицом, широкой бородой и в очках, сначала не узнал его.

– Что вам угодно?.. Ах, это вы… господин Селедев… Что же не заходили, я давно вас поджидал… Миша о вас много рассказывал… Садитесь, пожалуйста…

Парфеныч сел, справляясь с одышкой. Он осунулся, похудел и поседел с тех пор, как был тут в первый раз.

– Ну, как поживаете?

Молодой человек похаживал по комнате и потирал руки.

– А помните, вы меня бить хотели?

Парфеныч тяжело вздохнул и, глядя в сторону на сложенные в углу грудой книги, заговорил:

– Да… нету… ничего нету… и… – он с усилием выговорил, – и бога нету… ничего нету… пусто… одна еволюция.

Он помолчал и сидел осунувшийся и придавленный.

– Все развалилось… идешь будто, и кругом почернелые трубы, да печи обвалившиеся, да валяется мусор… и бродишь, бродишь…

– Вот это и хорошо, – оживленный, довольный, заговорил собеседник. – Чтобы новое выстроить, нужно старое снести… Да ведь что первое нужно рабочему человеку? – заговорил он, еще больше оживляясь и чувствуя, что попадает в свою сферу. – Что нужно рабочему человеку? Это понять, что, пока царь, да фабриканты, да помещики, он – не свободный человек, а раб. И все кругом приспособлено, во-первых, чтобы держать его в этом рабстве, во-вторых, чтобы ему казалось, что он – не раб, а свободный человек, все: законы, полиция, попы, церкви, школы, трактиры, железные дороги, армии, флоты – все до маковой росинки. И вот перво-наперво рабочему человеку спихнуть царя, сбросить помещиков да фабрикантов, то есть, значит… революцию!..

– Скинь мне двадцать годов! – вдруг загремел Парфеныч и, поднявшись во весь рост, ударил себя в грудь кулаком. – Кабы двадцать годов назад, я бы ахнул, всю жизнь бы перевернул вот этими самыми руками… Ежели одна нам – революция, стало быть валяй, не давай себя в обиду, а главное – понимай, куда бить… Разве я так бы жисть свою устроил?.. Что ж, я не понимаю, что ль, свободный человек али скотина идет в землю мордой…

– За чем же дело стало?

Парфеныч опять осунулся, потух и сидел, крепко сцепив пальцы.

– Поздно!..

В комнате постояло молчание, и книги неподвижно лежали, тая таинственное, угрожающее и огромное.

– Куда я – разбитая скотина на все четыре ноги… Знаю – революция, а… Вот из Мишки будет человек, по-моему жизнь станет переворачивать… Прощай же…

Парфеныч стал шибко запивать.

Белая Глина*

I

Без устали мелькая, бежала назад зеленым простором степь, уносились белеющие пятна разбросанных хат, колодцы с высокими журавлями на голубом небе, но все на одном месте над лиловатым горизонтом громоздились блестящие груды белых облаков. А по свежей, омытой дождями, девственной зелени убегающей степи скользила, поспевая за поездом, сизая тень одиноко бегущего вверху облачка.

Из-за перегородок покачиваются головы в картузах, платках и без картузов с взлохмаченными волосами. В табачном дыму, в духоте вагона, в непрерывно бегающем гуле плавают – плач ребенка, смутный говор, смех, вздохи, кто-то сладко зевает. Когда не смотреть в окно, кажется, вагон без всякой надобности гремит и качается на одном месте, и своя особенная, оторванная от всего, что вне, жизнь заполняет его.

Входит кондуктор. В отворенную на секунду дверь, как ураган, заглушая все, врывается снаружи бушующий железный грохот. Дверь захлопывается, подрезывая мгновенно упавший грохот, и он угрюмо-сдавленно бежит под полом, и человеческие голоса, и вздохи, и брошенная фраза отрывочно всплывают в нем, как в шумно бегущей из-под колес, торопливо волнующейся воде.

– На ярманку?

– На ярманку.

– Торгуете?

– По свиной части.

И снова поглощающий, без устали бегущий гул, бесконечно и мерно разрезываемый стуком колес,

Что-о ж ты, Ва-нька, ром не пьешь, Аль лю-убить меня не хо-о-о-шь… –

вырывается в конце вагона с игривыми, переливчатыми звуками гармоники, с секунду трепещет где-то под потолком, падает и бессильно тонет в не знающем ни радости, ни печали, в не знающем человеческих звуков железном грохоте.

Бабы в ярких кофточках и красных юбках, со сбившимися набок платками и потными лицами, ни на кого не глядя, ничего не слушая, ничем не интересуясь, взапуски щелкают семена, равнодушно выплевывая перед собою, и шелуха толстым слоем белеет на полу,

– А вот-с, скажите, пожалуйста, – говорит молодой человек в высоком, подпирающем уши, запотелом крахмальном воротнике, – станции, и на каждой станции буфет-с, и в буфете-с водочка-с, и при водочке закуска-с. Известное дело, как говорится, рыба плавает. Подойдешь, выпьешь, иу, выпьешь и спросишь: «А какая у вас тут, позвольте спросить, местная рыба?» – «Селедка-с». И вот, верите ли, всю Россию проехал, разные климаты, разные местности, реки, а местная рыба все одна: селедочка-с.

Старик торговец в напяленном картузе, с белеющими из-под него косичками, нахмуренными седыми бровями и острым, старчески худым лицом, сердито поворачивается, стараясь пересилить железный говор вагона..

– То-то вот – водочка-с. Водка-то – дело рук человеческих, злак, и с устатку крестьянину разрешается, от трудов это не грех. Сам господь в Кане Галилейской…

– Так то вино…

– Все одно, тогда водки не было, а теперь заместо вина водка, злак все одно, хлеб, и произрастает на корню… А вот табаком ноне задушили, так это что? Молодой человек и бесперечь дымит, как из трубы, прости господи.

– Так ведь и табак – злак, на корню.

– Не говори хулы. Хлебом-то хрестьянин кормится, а табак – нечисть. Ишь, вагон некурящий, а наскрозь продымили, не продыхнешь. Порядок это?

Он сердито стал смотреть на мелькающую степь, и вагон продолжал свой говор без помехи.

– Що правда, то правда, – после долгого молчания проговорил украинец, с черным, сожженным степным ветром и солнцем лицом, с черными, мозолистыми, полопавшимися от неустанного труда, заскорузлыми руками и чернеющими от набившейся грязи толстыми ногтями, – хлеб – божье произрастанье, а энто – чертов корень.

И он замолчал, спокойный, невозмутимый, легонько покачиваясь от качки, думая свою собственную думу. И все замолчали, как будто не о чем больше было говорить, и только колеса бежали со своим однообразным, но о чем-то новом непонятно рассказывающим говором.

На станциях, когда, скрежеща, вагоны, валяя пассажиров, со звоном сталкивались и проплывшие мимо станционные двери, окна, столбы останавливались неподвижно, из поезда, как из рассохшейся бочки, выливались толпы пассажиров, заливая платформу.