Выбрать главу

– Пойди погуляй!

Мальчик, все так же прижимаясь щекой к книге, лежал, похлопывая носками о диван.

Часы тикали торопливо и равнодушно, им было все равно. Шуршали разворачиваемые выкройки, из окон доносились воробьиная возня, говор, детские голоса, стук дрожек на улице, и охватывала лень и истома жаркого дня.

– Так почитай!

– Не хочется,

Сережа приподнял голову: в переплете окна ему был виден кусочек неба, голубого и яркого.

«Отчего это так, – думал Сережа, глядя на этот сверкающий голубым блеском кусочек, – отчего это так: некуда пойти, никого у меня нет… Другие люди везде ездят, им весело… верхом или на пароходе, а я все-о-о дома…»

Сережа вздохнул и опять прижался щекой к книге. Он попытался вызвать в воображении картины жизни и приключений жюль-верновских героев на «Таинственном острове», которым он упивался и которые стояли перед глазами ярко и выпукло, как живые, но теперь они показались тусклыми, однотонными и мертвыми,

– А уроки выучил?

– Выучил, – безнадежно проговорил Сережа.

– Пойди к Ване.

– Не хочу. Как придешь, он вытащит дневник и начнет показывать, сколько у него пятерок и четверок.

– Ну, к Мише

– Не хочу.

– Да почему же? – начиная раздражаться, проговорила мать.

– У него тонкая шея и за ухом шишка, – упавшим голосом проговорил Сережа.

– Что за глупости… Сделают операцию, вот и не будет шишки.

– Ну, когда сделают, тогда и видно будет.

– Что ты раскис так, Сережа?.. Мальчик должен быть живой, резвый, деятельный, а ты квасишься. Выучил хорошенько уроки, повторил что нужно, и надо, побегать, порезвиться, поиграть, а не кваситься.

Сережа слушал, все так же прижав лицо к книге. То, что говорила мать, была правда, и хотя Сережа чувствовал, что это – прописная истина, все-таки он ощущал перед матерью некоторую вину, но что-то смутное, чего он сам хорошенько не понимал и чего мать не могла видеть, давило сердце.

– Я не понимаю, чего ты скучаешь, тоскуешь, – продолжала мать, – чего тебе нужно? Ну, чего тебе недостает? Ведь все есть: сыт, обут, одет, учишься – чего еще? Сколько мальчиков твоих лет позавидуют тебе, сколько из них остаются без образования, терпят горькую нужду, а тебе бог всего дал, а ты еще чего-то ломаешься.

Сережа чувствовал: мать говорит поповскую правду, ту правду, которая всем давно надоела, и, помолчав немного и желая открыть матери скрытое от нее, он проговорил, приподняв голову и с блеснувшими слезинками на глазах:

– Мама, у меня нет друга…

И тут же почувствовал, что он не открыл того, что хотел, что он не может, не умеет, никогда, никогда не сумеет. Мать на минуту оторвалась от выкроек.

– У тебя нет друзей!.. А Миша, а Леша, а Коля?

– Ах, мама, нет, не то… У меня нет такого друга, с которым бы я был всегда-всегда вместе… Если какая опасность, чтобы мы защищали друг друга, чтобы все у нас было вместе, чтобы спали вместе, ну… чтобы… чтобы мы постоянно были вместе.

Сережа чувствовал, что он говорит не то, что давит его сердце, что ему действительно нужен друг, нужно вылить кому-нибудь сердце, что он одинок, и вместе с тем он чувствовал, что не умеет выразить словами того, что скрывается за его тоской и одиночеством, и, не умея высказаться, он только сказал:

– Ах, мама, мама! – и опять положил лицо на книгу.

Должно быть, в его голосе прозвучало что-то особенное, – мать поднялась, подошла к нему, взяла его голову. И Сереже вдруг показалось, что открывается его сердце, и слезы побежали из глаз. У матери тоже навернулись слезы. И так они сидели, прижавшись друг к другу, и плакали, сами не зная – о чем.

VIII

Учитель русского языка, Алексей Иванович Слободин, не пришел на урок. Чтобы ученики не баловались, их заставили писать диктант, а на большой перемене надзиратель сказал Сереже:

– Рогов Сергей, отнесите тетради Алексею Ивановичу на дом.

Сережа взял под мышку стопку тетрадей и вышел на улицу. Обычное ощущение свободы и желание подпрыгнуть козлом и побежать вприпрыжку, охватывавшее каждый раз, когда он выходил из гимназии, на этот раз не овладело им, и он шел хотя торопливо, но солидно, с несколько ускоренно бившимся сердцем. Сережа в первый раз шел к учителю на дом.

Он прижимал тетради и думал, что тут и его тетрадь, и, быть может, Алексей Иванович в ней поставит два, а то единицу. Сережа старался вспомнить, как он писал диктант, и, как на грех, ему приходили на память грубые ошибки, которые он сделал. Если бы теперь свернуть куда-нибудь в переулок, отыскать свою тетрадь, то можно бы поправить. Но Сережа никуда не сворачивал, а чинно спеша, с сознанием исполняемой важной обязанности шел по улице и скоро звонил у парадной двери.

Ему отворила горничная и провела в большую комнату – должно быть, зал. Сережа увидел какого-то человека в сером пиджаке, с белокурыми волосами, как у Алексея Ивановича. Он сидел на корточках, а возле него между стульями доставал маленького зверька мальчик лет четырех с такими же белокурыми волосами.

Это был как будто Алексей Иванович, и это был совсем не Алексей Иванович. Тот же нос, брови, блестевшие золотые очки, та же небольшая характерная фигура, но – когда он повернулся к Сереже и Сережа увидел его лицо, – это было совсем другое лицо, другое выражение лица. Из-под очков смотрели мягко и как будто с грустью глаза не Алексея Ивановича, а какого-то незнакомого до сих пор человека. И так это было ново, неожиданно, так прочно в сознании Сережи с именем Алексея Ивановича въелось представление небольшой фигуры, сухой, строгой, такого же ничего не говорящего лица и глаз, всегда чуждо, холодно и требовательно глядевших на учеников, что теперь этот мягкий, подернутый грустью взгляд смутил Сережу. Он растерялся, мял тетради, глядя то на белокурую головку, возившуюся под стульями, то на окна, заполнявшие комнату веселым, ярким светом, то на свои сапоги, подернутые тонкой сероватой пылью.

Человек в сером пиджаке, который так похож и так не похож на Алексея Ивановича, поднялся и проговорил:

– Вы еще не видели сурков?

И потом, улыбнувшись, подал руку.

– Ну, здравствуйте!

Вместе с этой улыбкой что-то теплое, мягкое, нежное, как ласка матери, волной поднялось в душу мальчика. Мысль, никогда ему не приходившая в голову, вдруг поразила его: у Алексея Ивановича также есть свой дом, семья, сын, которого он горячо любит. И теперь Сережа уже никак не мог, даже при усилии, вернуться к прежнему Алексею Ивановичу – в застегнутом фраке с бронзовыми пуговицами, со спокойным лицом и холодными глазами. Смущение, робость, растерянность и отчужденность разом пропали. Сережа присел на корточки возле мальчика и, улыбаясь и глядя снизу вверх, проговорил:

– У наших знакомых тоже был сурок… У них длинные зубы…

Мальчуган, наконец выбравшийся из-под стула, держа сурка, перевесившегося толстым животом через ручонку, смотрел на Сережу внимательными, не по-детски серьезными, широко раскрытыми глазами и солидно сказал:

– Он не кусается.

Алексей Иванович переложил тетради на стол, даже не взглянув, как будто вовсе не в них было дело, и погладил Сережу по голове.

– Что же, за городом в лесу не были? И рыбу еще не удили?

– Нам не позволяют… в гимназии… – запнувшись, проговорил Сережа, с удивлением глядя на Алексея Ивановича.

– А, не позволяют, – проговорил тот, как будто в первый раз узнал об этом, улыбаясь все той же милой незнакомой улыбкой.

Когда Сережа вышел и пошел по улице, солнце особенно радостно и весело заливало белые, смеющиеся, с настежь раскрытыми окнами дома, кудрявые яркозеленые деревья, мостовые, тротуары, по которым, чтобы не нарушать всюду разлитой радости, узенько и незаметно лежали короткие, полуденные тени.

«Динь, динь, динь, динь!» – мысленно напевал Сережа, незаметно для прохожих прискакивая в такт одной ногой. И ему казалось, что серая, однотонная пелена, покрывавшая, слегка волнуясь, гимназическую жизнь, чуть-чуть приподнялась краешком, и он увидел что-то как будто обыкновенное и простое, но от чего у него на душе стало необыкновенно легко и весело.