— Мне-е?
— «Свяжем да в… огонь…» Сжечь тебя хотели…
Сёзя улыбнулся длинно и криво, а на большие глаза его проступили непослушные слезы.
— Так вот так и кри-ча-ли: «Сжечь!»? Га? — вскрикнул Антон Антоныч.
Сёзя смотрел в его глаза под косыми бровями, круглые, жаркие, как те стога, что горели, и молчал.
— В ог-гонь?
Молчал Сёзя.
— Так как же вы?.. Кто ж был дома?
— Никого не было, — сказал Сёзя.
— Де ж вы были?
— Мы?.. На озерах… охотились…
— Ну, то смотрить, хлопцы, шоб я ввам ттакой охоты не дал, шоб аж-аж-аажж!.. Шоб я ввам рружей не пполомал в щепки!.. В щепки, слышишь?.. Дай вожжи!
Вскачь пошел серый, вскидывая задом, мотая мордой. Миновал усадьбу Антон Антоныч и врезался в Тростянку со стороны поля. И середь синих от вечера мазаных хат он ехал и кричал, до пьяной хрипоты надсаживая горло:
— Так в огонь мен'я, га? В ог-гонь, ха-мы? Сжечь мен'я живым, га?! То вы не плохо придумали, ах, злодеи, шельмы, анафемы, арестанты, га!.. Так вы меня, как кабана, как ка-ба-на смоли-ить хотели, а-а?.. Та не много ли вы для меня одного соломы спалили, не много ль, не много ль, злодеи?.. В ог-гонь?.. мен'я?.. Руки-ноги связать?.. Вспомню вам это!.. Я ввам вспо-омню эт-то! Вспо-омню!..
Кричал и грозил кулаком, твердо стоя в коляске, и в то время как Сёзя сбоку нетерпеливо, боязливо ворча, хлестал кнутом по ногам серого, Антон Антоныч удерживал его на тихой рыси вожжами.
Стая собак со всего села мчалась и лаяла вокруг коляски, старухи и ребята выглядывали из отворенных калиток и окошек, и на выезде из села попалась смутная кучка парней и тоже начала что-то кричать и тюкать вслед. Так покачнулось и дало первую трещину то, чем жил Антон Антоныч.
VIIIУ приказчика Митрофана белки глаз были красные, щеки сырые, вязкие, борода редкая, в дюжину волос, вид понурый. Подробно рассказал он Антону Антонычу, как молотили, как, обчесывая граблями, доставали бабы с одного стога солому и вычесали мокрый сверток, похожий на затычку от кувшина, как подняли крик, потому что сверток дымился, и как он подобрал и спрятал его в землю в саду. Только успел спрятать, как загорелся вдруг крайний стог, а за ним на глазах у всех, без всякой причины, другой рядом. Ветер дул на сельские хаты, и сбежался народ.
— Просто, можно сказать, бунт начался… так что если бы не урядник наш, вряд ли мне и живому быть… — говорил Митрофан.
— То ты и поджег, а? — не вытерпел и схватил его за плечи Антон Антоныч.
— Я?.. Зачем мне жечь?.. И у меня, притом же, шесть душ детей, как вам известно.
Смотрел укоризненно и мигал глазами.
Среди амбаров, замасленных записных книг, мелкого плутовства и умеренного пьянства по праздникам, тихо и бесцельно текла жизнь Митрофана, и как единственное оправдание этой жизни выставлял он постоянное свое — «шесть душ детей», но в оправдание это сам плохо верил.
— Так кто же поджег? Черт поджег?
— Не знаю уж я, — развел Митрофан руками. — А мужики на то осерчали, что на их хаты галки несло… И близко ведь: шагов полтораста, ну, может быть, так, от силы — двести… Самим вам известно.
— А тряпки этти, как сказать, зачем прятал?
— Прятал?.. Я это, признаться, больше от разговору… а потом вам хотел доложить… Тут еще машинист Шлыгин, — он, как человек чужой, — подошел, говорит: «Это ты, говорит, спрячь от греха…» Вот и все… И не первый год я у вас служу, и поджигать мне если теперь, рассудите сами, какой же мне смысл?
Не было смысла, это видел Антон Антоныч, и еще видел, что глупое, застывшее лицо было у Митрофана, что вообще служили у него только глупые, застывшие люди, — другие не уживались. Вспомнил, как однажды, осерчав, гнался за ним с незаряженной двустволкой, как он убегал, по-бабьи воя, нагнувши голову, растопырив руки…
Уши теперь у него отчетливо увидал в первый раз — никогда не видел раньше, — уши плоские, прижатые, прямые. Смотрел долго на эти уши, и гадко стало. И как держал его за плечи, обернул спиною и легонько толкнул в эту обвисшую спину:
— Знаешь что, а? И-иди ты, братец, к чертовой матери!
Но Митрофан повернулся, часто замигал красными глазами, покрутил головой и сказал, чего никогда не говорил прежде:
— Вы зачем же так толкаетесь?.. Толкаться нельзя.
— Что-о тты? — вскинулся Антон Антоныч.
Митрофан выждал время и, также мигая глазами, добавил степенно:
— Тоже и кричать так незачем… Зачем же кричать?..
И пока изумленный Антон Антоныч пришел в себя, он уже вполз боком в темный вечер и пропал в нем.
Машиниста Шлыгина спрашивал Антон Антоныч, того, который управлял молотилкой.