Выбрать главу

Шлыгин был городской слесарь, молодой, костистый, нескладный, одноглазый, когда-то выжгло ему глаз искрой; левой рукою дергал не в такт речи, а правой все приглаживал волосы, торчавшие острыми пиками во все стороны.

— Искусство это, — четко начал Шлыгин, — нашли действительно. Было оно из тряпки, а в тряпке — вата, а в вате уж это самое искусство. И все это в мокром виде — очень правильно было сделано… А садовник Дергузов, так тот прямо и угадал! «Это, говорит, то, чем подпалюют». Вот, хорошо. Митрофан, значит, тряпку спрятал, а мы с Дергузовым искусство взяли: так, кусочек с пол-пальца, как янтарь, — горячее, и дым от него душный. Я его в землю под яблоней и закопал, — не в том месте, где Митрофан, а дальше. Вот, хорошо. Потом, после уж бунта, урядник говорит: «Где, говорит, ты искусство зарыл? Покажь сейчас». Я его повел к месту, стали копать, а там уж зола одна, да так еще — желтые крупинки кой-где — все сгорело!.. Зачем-то в спишешную коробку золы этой взял: «Там, говорит, разберем…» С головой он, урядник! И что он там разберет в земле, в золе?.. Тоже разборщик!

Посверкивал белком одинокого глаза весело, точно сам и заварил всю эту кашу.

— Кто поджег? — коротко спросил Антон Антоныч.

— Я не свят дух, барин!.. Кто поджег — руки не оставил. Тут ума много нужно, чтобы узнать, — отвечал Шлыгин, а глаз его смотрел ярко и весело.

Садовник Дергузов, густобородый, ширококостый, плотно стоял перед Антоном Антонычем, шумно дышал большим бородавчатым красножилым носом, смотрел на него уверенно и сурово и говорил не спеша.

Он не служил в имении — недавно прогнали за пьянство, — работал поденным на молотьбе.

— Фосфором подожгли, это уж известно, — говорил он.

— То ты и поджег, разбойник! Ты? Убью, если не скажешь! — кричал на него Антон Антоныч.

— Это не мужик поджег, — спокойно сказал Дергузов, глядя ненавидящими глазами… — Это нам, мужикам, недоступно… Фосфор этот — его где возьмешь?

— Ты! Ты!.. Ты крыс фосфором морил! — кричал Антон Антоныч.

— Крыс-мышей этим суставом не наморишь… Как же скажи, пожалуйста, наморить, когда он и в земле-то ишь сгорел, — зола осталась? Уж про свежий воздух и говорить нечего… Как же им морить? Положить в мышеловку да сгонять мышей изо всех нор — скорей его ешьте, а то ему некогда, — сгорит?! По-вашему, так выходит?

— Да ты что мне грубишь, га?

— Я вам не то что грублю, я вам объясняю только…

— Да ты не груби мне, азият, ты не груби, мошенник! Не гру-би-и-и!

Антон Антоныч тряс кулаком перед самым его носом, а Дергузов сдержанно дышал этим носом, пятился к двери, но смотрел на него в упор маленькими серыми, загоревшимися и как будто даже брезгливыми глазами. Так и ушел, не спуская с него этих маленьких глаз.

И кухарка Дашка — существо смирное, кургузое, курносое, черное и рябое — тоже стояла перед Антоном Антонычем и, прикрывая рот кончиком головного платка, говорила конфузливо:

— Кто ж его знает… — и поворачивалась уходить.

— Ну, ты, может, и слышала что-нибудь?.. Шо ж ты так… зря каблуками пол дерешь… Ты вспомни! — настаивал Антон Антоныч.

— Не знаю уж я, — шептала Дашка и поворачивалась уходить.

Ключник Григорий, ее муж, такой сутулый, точно невидно нес на себе целый закром, и с таким натруженным лицом, морщинистым, обросшим сухими, прямыми белесыми волосами, участливо глядел на Антона Антоныча. Он знал, что его с женою возьмут в новое имение, и опять, как теперь, спокойно из месяца в месяц будут они, одинокие, бездетные, копить деньги; сначала хотелось им накопить до тысячи, теперь было у них тысяча четыреста пятьдесят, и хотелось уже во что бы то ни стало накопить до двух тысяч.

Любовно смотрел на Антона Антоныча и говорил тихо, но знающе:

— Это — народ, не иначе.

Потом он потуплял глаза в землю и добавлял еще более уверенно:

— Не иначе, — народ… Злы на вас очень…

А Фома-кучер догадывался вслух морозно-певучим, как у всех природных кучеров, голосом:

— Говорят, мужику этого не выдумать… а солдаты на что? Эге! Кто из солдат пришел, да они всему обучены… И палить и подпаливать, — они это все могут.

— А шо?! Ага! Ну, да-да-да, — солдаты! То ты неглупый малый, Хома! То ты разумный хлопец, Хома, клянуся богом! — ободрялся Антон Антоныч и подносил ему водки.

Нянька Сёзи, старуха Евдоха, жила на кухне. Седела, брудастела, драла перья на перины. Недавно ездила домой в село Бочечки — не ужилась там с братом Трохимом, — опять приехала сидеть на кухне, драть перья.

Сидела, икала, тешила себя тем, что вспоминают ее в Бочечках:

— И-ик! Це мене внучка Улинька згадуе… Та чого ты, пташко! Мiнi хорошо тут, — чого?