— Думал!.. Нет — думал именно это!.. И бежал изо всех сил — не к отцу ведь, а от отца, и изо всех сил думал именно это!.. Потому что я ведь был уже испуган отцом…
Искалечь как угодно человека, но оставь ему рассудок, — он все-таки человек… Но отними то, чего и глазом не видно, то, что там, в черепе, — и кончено: и отца нет!.. Какой же это отец, который воет, плюет в тебя, зубами щелкает и вот-вот тебе в щеку вцепится?.. Это уж зверь дикий!.. Он нас, кажется, и не хотел обидеть, но, может быть, он не в силах был бы уж нас не обидеть… И искусал бы, и мы бы взбесились… И мы бы неизбежно стали кусаться, и нас бы неизбежно должны были убить!..
Повторяю: тогда ведь не было прививок… И вот мы бежали от дома задами, огородами; а до нас досягали со двора крики и вой, и даже выстрел я слышал: это моего отца убивали!..
— И убили?
— Конечно, убили… Когда мы вернулись домой, уж лежал в сарае на соломе не отец, а только труп его… и скоро его увезли…
— Бешенство ведь бывает и тихое, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Бывает тихое, бывает буйное… У отца было буйное… И улица наша не тем была занята потом, что его убили, а тем, не укусил ли он еще кого. Но оказалось — в этом деле народ наш действовал очень дружно.
Какой-то Степка-шорник ловко попал ему камнем между глаз, и он упал, а потом били его все по голове, без лишнего, чтобы скорее убить… А выстрелил напоследок из охотничьего ружья Фома-утятник…
Когда уходил вниз в город Ефим Петрович, я следил за ним глазами, пока не растворился он в густых серых сумерках. Но неприятен мне стал теперь город внизу, повсюду уже проколотый желтыми огоньками.
Когда я вернулся, все еще плавал в моей комнате отголосок встревоженной речи этого здорового на вид крепкоплечего человека, и было почему-то долго это; и в комнате теперь, когда он уже ушел, стало почему-то гораздо теснее, чем когда сидел он за столом, пил чай, говорил о своем детском и выставлял иногда для защиты от меня налитую, тугую, толстопалую, квадратную ладонь.
Моя собачонка Мишка, маленькая дворняжка, похожая на медвежонка, спала обыкновенно на дворе около дома. Я поместил ее в закрытое место, чтобы не подобралась темной, хоть глаз коли, дождливой ночью какая-нибудь другая, таинственно обреченная и обрекающая. Мишка, конечно же, кинется защищать от нее дом — и погибнет, и не будет этого изумительного звереныша, рыженького, с черными висячими ушами, с глазами, как два орешка, которому стоит только сказать: «Гони!» — и вот он кидается стремглав в кусты и непременно найдет, кого гнать: дрозда, синицу, кошку чужую, — мало ли живого в кустах? И мелькает тут и там и лает очень заливисто.
Когда он сыт, он закапывает свои куски и кости в землю; когда голоден, отрывает запасы, и черненький нос его часто в глине от этого сложного ведения хозяйства.
И вдруг подберется к такому чудесному Мишке обреченная и укусит!.. Укусит — и… и как же тогда без него опустеет кругом!
IIIПрошло не больше недели.
Собак еще не всех уничтожили (слышны бывали выстрелы), но когда в город, за хлебом и прочим съестным, а кстати и на почту, пришлось мне спуститься со своей несуразной горы, то первое, что я услышал от первого же встреченного мною, аптекаря Майбороды, было об Ефиме Петровиче:
— А знаете, гидротехник-то наш, кажется, умирает!..
— Да что вы?! — изумился я страшно. — Собака?..
— А?!. Какая собака?.. Нет! Выехал куда-то по своей службе… Кажется, оползни на шоссе чинить, отводить воду. Ехал на лошади, на линейке, а навстречу из-за поворота — автомобиль. Лошадь испугалась, линейку опрокинула — он и упади под откос, головой о камень… Сотрясение мозга!.. Говорят, оч-чень тяжелый случай… То есть даже так говорил мне доктор Мичри: ни-ка-кой надежды!
И Майборода вобрал голову в плечи, немного присел в коленях и развел руками, ладонями вниз.
Я никогда не был у Ефима Петровича и не знал, где его контора и «станция», но пошел, только услышав это, не за покупками, а к нему.
Мне указали.
Я вошел.
Меня встретила бледная, с теплым платком на плечах, подвязанным сзади, женщина, его жена, с припухшими веками, с красными глазами.
Ефим Петрович лежал под байковым серым одеялом. Голова тяжело ушла в подушку, желтое лицо сурово, глаза закрыты… Борода его — и та показалась мне свинцово-тяжкой.
Но едва я сказал бледной женщине, что поражен, очень сожалею и еще что-то ненужное ей, как ко мне подошел не замеченный мною при входе мальчик лет четырех с головой, поразительно похожей по форме на голову Ефима Петровича, и очень общительно вдруг спросил:
— Дядя, ты не знаешь, как это лед к нам прошел через стекло? — и указал на окно маленькой, но твердой ручонкой.