Подчекаев небольшой, плотный, и так как-то все у него: и голова, и усы, и плечи, и шинель, и сапоги — плотное и небольшое; и шаги он делает небольшие, но ноги ставит плотно к земле. Глаза у него черные, бойкие, в набрякших веках, щеки круглые, молодые, чисто выбритые, лоснятся и при ходьбе чуть дрожат. Погоны лежат дужками, выгнутыми в середине.
— Та-ак!.. Шо ж так после? — укоризненно смотрит на него Антон Антоныч. — И тут же все-таки тропинка, как сказать, — сквозь проруби рыбу ловят, — за сто пятьдесят рублей сдал, дешево. Ну абы… Тут же з салазками ездят… Ну, посмотрим — и завтракать!
— Да я ведь знаю, господи Иисусе!.. Раньше вас это озеро знаю, знаю… Ведь вот хотел вам балками угодить, — не сумел… а озеро это я отличнейшим манером знаю. Полиция все должна знать.
Он поворачивается на каблуках, окидывает бойкими глазами сосны в инее, берет под руку Антона Антоныча и говорит ему тихо, но убежденно:
— У вас, Антон Антоныч, по угодьям, и все прочее, имение такое, что в уезде равного нет… другого такого нет, поверьте!
— А шо! — радостно вскидывается Антон Антоныч. — Ну, да я это еще когда покупал, дорогой Иван… а-а… как сказать… Асинкритьевич, — еще тогда видел!.. Это я еще тогда, — глаза в руки, — и — и отлично видел! Где что лучшее, то я вижу, то уж от меня не уйдет, тому нужны дики козьи ноги, чтоб от меня уйти!.. Это именье, как… как сторублева скрипка, но-о без смычка, только без смычка, голубчик, только приставь к ней смычок к струнам… э-э-э!.. То не я буду, если я из этого не сделаю… божьего раю!.. То не я буду!..
Антон Антоныч грозит кулаком и кричит, и голос его здесь, в лесу, где звуки влажны, полносочен и ярок, а сосны слушают и молчат — устойчиво молчат каждой иглой, опушенной синим инеем, и идущий впереди к дому Подчекаев стережет каждый свой шаг, как бы не набрать снегу в калоши, и из-под околыша форменной фуражки его выплывает светлый затылок, плотный, уверенный в себе и обидно спокойный.
Минуют кузницу, людскую, красивый овин — двухэтажный, с округлыми окнами, но когда идут мимо теплицы, тут уже не может удержаться Антон Антоныч: он берет Подчекаева за обе руки и тащит его смотреть, как цветут лимоны, азалии, фукции и герань. Тут он возится сам с этими мирными, доверчивыми, беспомощными, как грудные дети, горшочками и горшками, поливает, обрезает ветки, меняет землю. Тут у него парничок, где поднялись зеленым пучком помидоры, обвились возле палок бобы, приникли к теплой черной земле усатые огуречные плети, и арбуз нерешительно распустил, как веер, первый сочный глубоко надрезанный лист и думает, распустить или нет второй.
— Гетман! — радостно показывает на этот лист Антон Антоныч. — Сорт такой: «Гетман»… Красномясый, здоровенный будет такой, как… у круля голова… З собой семена привез… А это… новопавловский белокожий… Плохо всходит: этого лета семена, этой сборки… Нужно, чтоб три года семена лежали та сохли, — вот тогда…
— Зачем три года? — удивляется Подчекаев.
— Ну да, три года — это уж по опыту так, как сказать… по опыту, голубчик… — Антон Антоныч пробует пальцем, насколько суха земля, и добавляет: — Вот вам, видите, — есть таки старики, шо спят на печке да угорят, а их из хаты на холод, да голову снегом облепьят, — аж глядь: оживают, оживают, — хлоп-хлоп глазами, — хлоп-хлоп-хлоп… От так наши кавунцы та огурцы… Ведь что сделал тут у меня такой богом убитый, — свинопас, а не садовник, — не полил день, не полил ддва, не полил ттри… а бодай тебе гадюку в ребра, смотрю — здыхают, как не живы… А теперь вон они какие веселые, — бач?! Какие гички пустили, как… лук-пырей!.. Когда полить, когда промолчать, на все это есть свое время, голубчик… Доходу от этого не ждем, ну, а-а-а… смотреть абы на что, — и то пчеле мед… Подсолнух вот… толку з него, как от жабы сала, — ну, абы… Пусть сторчит, на восток дивится…
От удушливого пыльного запаха герани и цветущих лимонов и медовой розовой травки Подчекаев чихает и говорит: «Правда!» Чихает еще раз и говорит: «Истинная правда!..»
А в доме жена Подчекаева Марья Петровна и четырехлетний сынок Никаша, и около них хлопочет Елена Ивановна, и Дашка на кухне поджаривает колбасу и навагу.
Марья Петровна высокая, белая, с рыжеватыми пышными волосами и длинным тонким носом. Прическу она сделала высоко взбитую, как крыши шведских домов, и в середину воткнула широкую гребенку с зелеными блестками. Елена Ивановна смотрит на нее любуясь и говорит певуче: