— Вы, Марья Петровна, совсем как Мария Стюарт!
Марье Петровне это кажется преувеличенным, но она довольно извивается покатыми плечами, краснеет в тех местах щек, где шелушится пятнами кожа, и зачем-то разбирает на груди пальцами правой руки складки кружев. Елена Ивановна любуется ее длинными пальцами и покроем платья и кружевами, спрашивает, как называется материя, попутно говорит, что она уж старуха, что ей уже незачем следить за модой.
— Вот когда дети женятся, — вдруг женятся все сразу, — подумайте, три невестки, сколько это гардеробу будет!.. Нет, пусть уж тогда врозь живут, а то поссорятся…
И она машет руками и вся грузно колышется смеясь. Когда же уходит к себе в спальню, то там меняет свою брошку — золотую завитушку с бирюзою — на другую, в виде бабочки с алмазными крыльями, накидывает на плечи косынку из козьего пуху и чуть-чуть прыскает на платье гелиотропом из забытого граненого флакона.
А потом маленький Никаша, круглый, глазастый, тонконогий мальчик, в бархатной синей курточке и в стукотливых сапожках, повисает, перегнувшись, на одном из мощных колен Елены Ивановны и говорит твердо:
— Тетя, ты зачем надулась духами? У тебя под мышками пот?
Приходит Антон Антоныч с Подчекаевым. Завтракают шумно. Подчекаев сидит рядом с женой, семейно хлопает ее по спине и шутит:
— Жена моя единоутробная!
Марья Петровна привычно краснеет, извивает плечи и шею и отвечает грозя:
— Погоди, рожу тебе двойню — двуутробкой буду.
Подчекаев притворно пугается:
— Боже тебя избави, — двойню!.. Боже сохрани!.. Прокляну и брошу.
А Елена Ивановна вставляет сияя:
— Неправда, будете очень рады… Вы детей любите, это уж по глазам видно… И кто не любит детей, — тоже видно: этого не скроешь!
Когда говорит что-нибудь Елена Ивановна, то говорит веско и убежденно, всю свою сельскую неторопливость вкладывая в каждое слово; от этого кажется, что слова ее похожи на ее тяжелый спокойный двойной подбородок.
Антон Антоныч пьет потому, что «навага плавала и свинья — матери ее черт — должна когда-нибудь плавать»! Пьет и Подчекаев, вспоминает Кавказ, где он когда-то служил, и поет «мравал жамие». Марья Петровна видит, что у него мутнеют глаза и нависают верхние веки, и шепчет:
— Офонареешь, не пей больше.
— Я? Офонарею? Ни за что! — бодрится Подчекаев и объясняет: — Это у нее есть брат, мой шуряк, Василий, — тот фонареет: напьется, станет к стене и стоит, как фонарь… долго… целый час… ей-богу!..
Даже Никашу заставляют пить вишневую наливку, чтобы приучался с малых лет к вину и не вышел пьяницей, когда вырастет. Потом его упрашивают спеть, и он выходит, храбро стукает каблучками, кланяется и, старательно фальшивя, поет:
Бросьте ваши шалости, А не то как раз Я без всякой жа-алости Расцелую вас!Антон Антоныч хохочет, подкидывает его к потолку, тормошит, щекочет и целует.
Но когда ложится спать Подчекаев, когда утихают потолки и стены высоких комнат, когда Дашка убирает посуду, выносит самовар, звякает стаканами, Антону Антонычу начинает казаться, что Подчекаев, и Веденяпин, и тот, который продавал ему Анненгоф, как-то расплывчато, неясно похожи друг на друга и еще на кого-то четвертого, на кого — неизвестно. И появляется откуда-то жалость, невнятная, странная жалость к себе, только к себе, к своим рукам, к каждому из пальцев, на которых такие привычные, круглые свои ногти… Откуда она, эта жалость, не может понять Антон Антоныч.
Вечером, когда встает Подчекаев, играют в «тетку». Больше всех волнуется, и оживлена, и спорит, и горячится Мария Стюарт. Только и слышен ее ликующий голос:
— Бейте-бейте, не стесняйтесь!.. Вот у вас и штраф: ставьте пять наверх… Нет-с, моя взятка законная, пожалуйста!.. Ну на что вам туз? Сбросьте туза… Ха-ха-ха… — штраф!
После шести часов игры она выигрывает у Антона Антоныча десять копеек.
Дня два гостит Подчекаев, а когда, попрощавшись в комнатах, в передней и на крыльце, садится, наконец, в санки, то вспоминает, что привез ему казенный пакет, присланный через полицию. И, уже укутанный в шубу (ехать до города двадцать семь верст), распахивается, расстегивает шинель и вынимает из бокового кармана толстый серый пакет с печатями; в пакете пространный обвинительный акт по делу о поджоге.
XIIIКогда уезжал Антон Антоныч в Анненгоф, то нашел себе адвоката, молодого и бравого на вид, с широким лбом, широкой грудью и широким золотым перстнем на правой руке. Больше всего понравилось Антону Антонычу, что все было широкое, даже самая фамилия его — Беневоленский. Он сидел, курил и слушал, в чем и почему обвиняют Антона Антоныча, и только время от времени вставлял: