— С завтрашнего дня запрягаюсь творить суд скорый, правый и милостивый… недели на две, — сказал учитель смеясь.
— Присяжным? — спросил хозяин.
— Присяжным… Есть одно дело любопытное — поджог… Помещик один… Говорят, фрукт!.. Ну этого фрукта мы живо раскусим, — дело ясное.
— Поджог? — переспросил хозяин. — Где же это?
— Поджог… здесь в уезде, в имении… Адвокаты приехали… Им-то состязание, а нам — извольте торчать в суде две недели…
Дальше уж не хотел слушать Антон Антоныч и не мог слушать. Шаг и еще шаг — и вот уже стоял он перед учителем, смотрел в его немолодое, землистое лицо, серое, точно запыленное, с обтянутым сухим хрящеватым носом и четкими складками от носа к губам, и говорил, укоризненно качая головою:
— Фрукт-та?.. Это вы оччень хорошо сказали — фрукта! Кусайте ж его, шельму, злодея!.. Да навострите зубы повострее, абы его сразу — хоп — и нету!..
И вдруг захотелось похлопать по плечу этого завтрашнего судью своего; хлопал и говорил, нагнувшись к нему близко:
— Да вы же меня и не знаете совсем, любезнейший, вы обо мне и понятия ровным счетом ни малейшего не имеете, а уже я вам фрукт, и дело мое вам яснится…
— Постойте! Что это вы? Кто вы? — растерянно попятился к двери учитель.
— Да ничего, ничего, не бой-теся, — говорил Антон Антоныч и опять слегка похлопал. — Наше дело судиться, ваше дело судить, а там уж мы увидим завтра, фрукт я или… редька, капуста, как сказать, и какое мое дело — ясное или же темное… Все это мы в свое время узнаем, добрейший…
— Вы… позвольте… Вы потише!.. Вот еще тоже… — И что-то еще буркнул учитель, поспешно выходя на улицу.
— Каково это, а? Он обо мне понятия не имеет, а уж я ему «фрукт»! — говорил потом хозяину Антон Антоныч, горестно качая головою. — Это называется — суд общественного мнения… Ах, хамы!.. Да ведь нужно знать дело для того, чтобы сказать твердо: да или нет! Ведь дело мое в том заключается, милейший…
И краснолицему, чернобородому, спокойному хозяину рассказал, в чем заключалось его дело, и хозяин участливо смотрел ему в глаза, кивал понимающе головою и говорил:
— Оправдают!.. Ничего, оправдают — раз улики нет… Такие случаи — они часто случаются… Оправдают!
А в номере Антона Антоныча ждал Беневоленский. Шумно здоровался с ним Антон Антоныч, крепко целуя его в мягкие губы, радостно смотрел на его широкий лоб, широкую грудь, широкие кисти рук; рассказал о встрече с учителем.
Беневоленский не дослушал даже, — возмущенно ударил себя рукой по колену.
— Нну, батюшка!.. И зачем вам было связываться с ним, с этим учителем, — не понимаю!.. Не везет вам! Удивительно не везет!.. Нет, знаете, — редкостно не везет!.. И так у вас дело трудное, — все показания против вас, а вы еще тут… Эх, Антон Антоныч!
— Ну что ж я такого плохого сделал, скажите? Что он меня собрался ку-сать раньше времени, так я должен молчать?
Он думал, что вот рассмеется Беневоленский и скажет, как прежде «Чепуха какая!» — но тот смотрел на него серьезно, сухо и как будто даже подозрительно и говорил свое новое:
— Эх, Антон Антоныч!
И у Елены Ивановны, сидевшей с ним до его прихода, был почему-то неприкрыто растерянный, встрепанный вид.
XVIIНа суде Антон Антоныч замечал все, потому что все было ново, смешно и торжественно. Что его нельзя осудить и что не осудят, — он знал, но было чувство оглушающего позора, которому хотелось не верить. С него, свободного всю жизнь, сняли все, даже имя, и не только чужие, не знавшие его люди, но и конторщик Митрофан, и садовник Дергузов, и тростянская баба Марья Калина, — точно с какой-то незапятнанной высоты смотрели на него и говорили о нем: подсудимый. Хотелось встать и засмеяться вдруг, хотелось крикнуть и обругаться, плюнуть на этот захоженный, давно крашенный пол и уйти. Но на председателе и членах суда, и прокуроре, и секретаре, совсем еще молодом, с безусым, немного перекошенным лицом, лежала не рабочая деловитость, которую привык видеть на лицах Антон Антоныч, а какая-то тупая важность. Важность эта перекинулась и на скамьи присяжных, и даже толстый Голев, выступавший как свидетель, надел новый длиннополый сюртук и зачем-то очки в золотой оправе, хотя смотрел поверх оправы, прижимая как можно ближе к груди жирный бычий подгрудок, точно думал бодаться.