Выбрать главу
…слово племя тяжелеет и превращается в предмет

— причем происходит это в связи с появлением в стакане ночи, — т. е. в связи с категорией времени, — вводящей завершающую стихотворение эсхатологическую мотивировку. В менее эксплицированной форме категория превращения слова в предмет присутствует в стихотворении 1934 г. Мне жалко что я не зверь… (№ 26), о котором Введенский говорил, что это стихотворение — философский трактат:

а тут за копчик буквы взяв, я поднимаю слово шкаф теперь я ставлю шкаф на место он вещества крутое тесто

Надо отметить среди прочего особое метапоэтическое значение этого отрывка: слово шкаф — ключевое слово обэриутских лозунгов («искусство — это шкап»), материализованное в знаменитом «центральном шкапе», на котором по время обэриутского вечера в Доме печати сидел Хармс и из которого выходил на сцену Введенский (шкаф этот оставался от постановки Игорем Терентьевна на сцене Дома печати гоголевского «Ревизора»); наконец, в записи Хармса 1930 г. упоминается статья «Шкап и нуль» пли «Поль и шкап», — возможно, первоначальное название его трактата «Нуль и Ноль» (записная книжка № 18). Шкаф присутствует среди трансформируемых предметов и в Госте на коне (№ 22):

Я услышал, дверь и шкап сказали ясно: конский храп.

Однако в этом тексте, с ею доминирующим мотивом зеркальной отраженности, в обратном отражении выступает и мотив превращения слова в предмет — как опыт

превращения предмета из железа в слово, в ропот, в сон, в несчастье, в каплю света

— т. е. последовательной и радикальной дематериализации предмета, вписывающейся в общую эсхатологическую установку произведения.

В связи с трансформациями, постигающими слово шкаф, нам хотелось бы коснуться еще одного «чинарского» слова с его фонетической в этимологической отмеченностью как тюркоязычного заимствования, а именно слова колпак, которое дважды встречается у Введенского: в одном из наиболее заумных отрывков пьесы Потец (№ 28):

Куклы все туша колпак Я челнок челнок челнак,

И в окончании Разговора купцов с баньщиком (№ 29.8):

Баньщик. Одурачили вы меня, купцы.

Два купца. Чем?

Баньщик. Да тем что пришли в колпаках.

Два купца. Ну и что ж из этого. Мы же это не нарочно сделали.

Баньщик. Оказывается, вы хищники.

Два купца. Какие?

Баньщик. Львы или тапиры аисты. А вдруг да и коршуны.

Два купца. Ты баньщик догадлив.

Баньщик. Я догадлив.

Просвечивающей здесь мотивировке колпака как дурацкого (Одурачили вы меня) противостоит мотив догадливости баньщика, которая позволила ему увидеть за этими колпаками — вариантами шапки-невидимки — таинственную сущность персонажей, обоснованную в знаменитой Поясняющей мысли в начале Разговора седьмого; в полном соответствии с фольклорными моделями купцы, пришедшие в колпаках, одурачивают (околпачивают) баньщика, выдавая себя за нечто низшее, чем на самом деле[12]. Маскарадная (см. соображения Я. С. Друскина в примеч. к этому Разговору — т. 1; — укажем также на многократно повторенный мотив одевания-раздевания) обстановка бани превосходно согласуется с карнавализующей — хочется сказать: переворачивающей — коннотацией этого слова в текстах и «литературном быту» чинарей-обэриутов. Упомянем прежде всего опять-таки запись Хармса, сделанную осенью 1928 г. среди заметок к одному из предполагаемых вечеров ОБЭРИУ, который должен был быть «в пиджаках или в колпаках» (записная книжка № 14). Интересно, что в «пёстрые колпаки» одевает И. Бахтерев действующих лиц (рабов) в написанной им в 1948 г. «Древнегреческой размолвке» (размолвка — между трагиком Лутоном и поэтом Фивкем, которого первый убивает), — в тексте водевиля персонажи появляются «в полосатых тогах и, в каких положено, колпаках». Рядом со словом чинарь слово колпак соседствует в строфе обращенного к Введенскому стихотворения Хармса:

Но со мной чинарь Введенский ехал тоже как дурак видя деву снял я шляпу и Введенский снял колпак

(Приложение IX, 5)

Существенна его метапоэтическая коннотация, просматривающаяся уже и в приведенной строфе (Введенский для Хармса поэт par exellence, в записных книжках он называет его, наряду с Хлебниковым, одним из своих учителей), однако эксплицированная в строках «эй душа колпак стихов» и «вижу я стихов колпак» из стихотворения «Разговоры за самоваром» (1930)[13] и в еще большей степени в романе близкого к чинарям, впоследствии обэриута, К. Вагинова «Козлиная песнь», где «неизвестный поэт» говорит о заумниках (несомненно, членах туфановской группы, в которую одно время входили Введенский и Хармс), которые «из-под колпачков слов новый смысл вытягивают», а его собеседник Асфоделиев, в свою очередь, отзывается о них как о «зеленых юношах в парчевых колпачках с кисточками, носящих странные фамилии»[14]. Таким образом, за этим словом просматривается глубинная перспектива метапоэтической коннотации, уводящая, как и в случае со словом шкаф[15], в мир чинарско-обэриутской образности.

Возвращаясь к мотиву трансформации слова в предмет, можно заметить, что различные «словесные» операции, описания которых встречаются у Введенского[16], разделяются на две группы. Это, во-первых, ни к чему не приводящее механическое их соединение, каким занимается в Зеркале и музыканте (№ 10) сидящий на дереве Томилин, —

и составляет он слова

— что умеет делать и другой персонаж — Иван Иванович (иногда, впрочем, немеющий); весь этот отрывок читается в контексте описания сугубо рационалистических, дискурсивных моделей сознания, ср. там же речи зверей-атеистов. Мотив неизменности слов содержится в концовке Четырёх описаний (№ 23) — и все слова — паук, беседка, человек — одни и те же (см. выше); в более широком плане упомянем валяющиеся по краям дороги разговоры в поэме Кругом возможно Бог (№ 19), как бы застывшее в самом названии Некоторое количество разговоров (№ 29) и мн. др. Существенно иную концептуальную область составляют обсуждавшиеся описания превращающегося слова, к которым можно добавить алхимические операции со словом из стихов в «Серой тетради.» (№ 34):

я пытался поймать словесную лодку. Я испытывал слово на огне и на стуже

— или категорию слова восхожденья в черновике Элегии (№ 31). Это таинственное понятие, имеющее, как сказано, прямое отношение в универсуме Введенского к эсхатологической категории превращения предметов и преображения мира, как-то связано с самым воплощением Слова, на что указывают слова: Христос Воскрес — последняя надежда, следующие в «Серой тетради» вскоре за только что приведенным «алхимическим» метаописанием, или же отрывок из поэмы Кругом возможно Бог о царе мира Иисусе Христе, который преобразил мир. Интимное отношение между миром и поэтическим словом просвечивает и за строками из Приглашения меня подумать (№ 25):

вернуться

12

О подобном одурачивании как смеховой фирме разоблачения в рамках перевернутого мира см.: Пропп И. Л. Проблемы комизма и и смеха, М. 1976. С. 77.

вернуться

13

Хармс Д. Собрание произведения [225, Кн. 2, № 119].

вернуться

14

Вагинов К. Козлиная песнь. Л., 1928. С. 97.

вернуться

15

Любопытным образом, в связи с поэтом в «Козлиной поспи» фигурирует и шкаф: когда он ночует у того же Асфоделиева, то последний утром будит его словами: «Извините, милый мой. Мне привезли шкаф маркетри, — За Асфоделиевым стоял шкаф…» (Там же. С. 153).

вернуться

16

Возможны более широкие аналогии с другими высказываниями неизвестного поэта из «Козлиной песни» о «составлении слов», протягивающих друг другу «руку смысла», — особенно же со следующим: «Художнику нечто задано вне языка, но он, раскидывая слова и сопоставляя их, создает, а затем познаёт свою душу. Таким образом, в юности моей, сопоставляя слова, я позвал вселенную, и целый мир возник для меня в языке и поднялся от языка. И оказалось, что этот поднявшийся от языка мир совпал удивительным образом с действительностью» (С. 102). В контексте глобальной установки Введенского на поэтическое исследование языкового выражения следует упомянуть и лингвистические идеи близкого ему Л. Липавского, высказанные в «Теории слов», где, в частности, типы, к которым сводится весь корнеслов, рассматриваются как результаты проекции артикуляционного усилия на различные стихии — воздух, воду и т. д.