— Что-нибудь угодно сударыне? — спросил он, улыбаясь и кланяясь. Переведя разговор на французский диалект, Полина ответила: — Я вам аплодирую. Дайте мне вашу руку. Вы дали лучезарные минуты. Меня зовут Полина. Как глупо, что мы носим эти тряпки!
— Сударыня — поклонница ритмической гимнастики?
— Я не знаю. Я видела только вас.
— Все-таки у него слишком развитые икры и круглая спина, — говорил блондин со слезящимися глазами в сиреневом жилете, обращаясь к известному имитатору, который стоял с палкой в руках, уже в жилете из белого глазета, застегнутом на одну непристойную камею. Им, кажется, не мешали тряпки, как Полине Аркадьевне, и раздеваться, по крайней мере здесь, они не имели склонности. Столики были сдвинуты, так что образовалось достаточно места, чтобы поместиться и французскому гостю со своей компанией и обществу Полины. Последнее состояло из Лелечки, Лаврентьева, Инея, Лаврика и какой-то стриженой девицы с роскошным бюстом, которая официально звалась Софья Георгиевна Поликарпова, но больше была известна под названием «Сонька Пистолет». Чернобородый господин вяло и скучно вел беседу об искусстве, французский танцор простовато молчал, слегка улыбаясь Полине, которая шептала ему с другой стороны:
— Вы здесь долго пробудете? Вы должны обещать прийти ко мне. Я живу на Подьяческой. У меня есть красивые материи. Я буду декламировать «Александрийские песни»
Кузмина, а вы будете танцевать или просто лежать в позе. Будет много, много цветов. Мы будем задыхаться от них. И наши друзья, только самые близкие друзья, поймут, как это прекрасно. У моих знакомых есть коврик из леопардовых шкур, я его достану и он будет служить мне костюмом. Представьте, — только леопардова шкура и больше ничего. Она будет держаться на гирлянде из роз.
Она говорила вполголоса, с ошибками, и француз, слегка улыбаясь, тоскливо думал, почему его спутник не повез его ужинать в ресторан. Он был голоден, и Совиные котлеты из беглых кошек его не очень прельщали.
Притом ему были скучны восторги Полины, которых он не совсем понимал и не находил достаточно целесообразными, будучи человеком веселым, простым и очень практическим. Лелечка сидела то краснея, то бледнея, посматривая время от времени на маленькую сумочку, где у нее лежало письмо к Лаврентьеву. Она его еще не передала, хотя сделать это было весьма нетрудно, так как стрелок сидел все время рядом с ней, а окружающие, казалось, не обращали на них особенного внимания. Лаврентьев будто ничего не видел; от времени до времени он пожимал руку Лелечки и шептал влюбленные слова, меж тем как та имела вид рассеянный и задумчивый.
— Страшная духота! И притом я здесь ничего не могу есть. Было бы гораздо лучше отправиться в ресторан. Не правда ли? — сказала громко Лелечка, будто читая мысли сидевшего напротив Жубера.
Тот радостно закивал головой и чокнулся с Еленой Александровной. Остальная компания запротестовала, говоря, что в «Сове» гораздо свободнее и поэтичнее, что можно перейти в другую комнату или убавить освещение, а за едой можно съездить в ближайший ресторан.
Сделать это вызвались Иней и Лаврентьев. Француз со спутником тоже скоро удалились, а остальное общество перешло в другую комнату, не особенно интересуясь кинематографом в лицах, который шумно и суетливо стали изображать на эстраде.
— Отчего вы, Лаврик, такой скучный? Не надо грустить, — сказала Лелечка, проходя под руку с Лавриком.
— Я не грушу. Но отчего же мне веселиться? Что я значу? Если ко мне и относятся хорошо, обращают на меня какое-либо внимание, то только из-за Ореста Германовича, а сам по себе что я?
— Сами по себе вы — очаровательное существо. Вы можете быть талантливым, у вас все впереди; и чем же вы хотели бы быть в 18 лет?
— А вот этот француз, он же не старше меня, а между тем он вот танцует, и неплохо… Он сам по себе имеет значение, все на него смотрят.
— Это потому, что все слепы. Если бы они понимали что-либо, все бы смотрели на вас, повернувшись спиной к сцене.
— Вы это говорите только для того, чтобы меня утешить. Я знаю, что я вовсе не красивый; да притом даже если бы я был красив, как вы говорите, что проку в этом, раз я в счет нейду?
— У вас хорошая память… вы помните мои слова, сказанные в Славянке. Вы сами себя так поставили, что в счет нейдете.
— Так что, вы думаете, что это дело поправимое?
— Нет ничего непоправимого на свете.
Лаврик нагнулся, целуя Лелечкину руку, а сама Лелечка, не отнимая руки, другою тихонько вынула из сумки письмо, написанное Лаврентьеву, и, передавая его Лаврику, сказала: — Вот, прочтите это дома.
— Что это? Письмо? Ко мне?
— Как видите.
— И писали его вы?
— И писала его я. Что же в этом странного?
— Елена Александровна! — воскликнул было Лаврик, но тут, смеясь и грохоча, вернулись Иней и Лаврентьев, неся свертки с сандвичами и другими съестными припасами.
Хотя неясный, голубоватый свет фонарей не располагал, казалось бы, к шумному веселью, однако громкие голоса, смех и легкие крики доносились со всех сторон.
Не слышно было только голоса Полины Аркадьевны, которая давно уже забралась за ширмы и вела интимную беседу, полулежа на коленях Инея.
Лаврентьев, сидя рядом с Лелечкой, продолжал влюбленно шептать:
— Вы не можете себе представить, как ужасно провел я вчерашний день. Я положительно не мог найти себе места, не видя вас, и между тем, когда я думал, что сегодня вас увижу, меня снова охватывало беспокойство. Я никогда не чувствовал ничего подобного.
— Вы говорите, Дмитрий Алексеевич, что меня любите; неужели же вы никогда не любили до сей поры?
— Нет, — ответил простодушно офицер.
Лелечка тихонько рассмеялась и, положив руку на его рукав, тихо сказала:
— Какой вы милый!
— Отчего же вы смеетесь?
— Вы не обижайтесь, но всегда немного смешно, когда взрослый человек, к тому же военный, признается в том, что он никогда не любил. Мне очень нравится ваша непосредственность.
— Я говорю правду.
— Я вам верю и очень благодарна за это.
И у Елены Александровны явилось быстрое и непреодолимое желание утешить, наградить, сделать что-нибудь приятное этому милому мальчику, который так откровенно и наивно признался ей в любви.
— Дмитрий Алексеевич, — сказала она, — теперь еще нет двух часов, исчезнемте незаметно и поедемте кататься!
Лаврентьев, ничего не отвечая, успел только пожать Лелечкину руку, потому что к ним подошел Лаврик и попросил Елену Александровну на два слова.
— Ну, что это, Лаврик! еще вы будете заниматься аудиенциями! Ведь установлено же, что вы в счет нейдете. Какие же вам еще два слова?
— Елена Александровна, я очень прошу вас, — продолжал настаивать Лаврик. — Вы мне позволите сделать сейчас то, что я должен сделать дома?
— Я что-то не понимаю, о чем вы говорите.
— Ну, прочитать письмо.
— Какое?
— Ах, вы уже позабыли! Ну, то, которое вы мне дали, которое я должен прочитать дома. Разве оно не имеет никакого значения? Я думал… для меня оно стоит целой жизни.
— Вы не ошиблись, оно имеет, конечно, большое значение, — ответила Лелечка рассеянно и вдруг, взглянув на часы, лукаво окончила: — Вы можете его прочесть в половине третьего. А теперь не следите за мной и ничему не удивляйтесь.
Выждав минуту, когда все особенно интенсивно заняты были своими делами, Лелечка и Лаврентьев незаметно вышли. Они одевались за вешалкой, весело торопясь и смеясь, будто собирались красть яблоки. Они быстро взбежали по лестнице, так же быстро вышли на улицу, и, только дойдя до первого угла, Лелечка остановилась, будто от радости не могла дальше идти.
— Боже мой! — прошептала она. — Как хорошо. Вот они, восторженные глаза!
И Лаврентьев понял по лицу своей дамы, что ее можно и даже должно поцеловать.
Когда пробило половина третьего, Лаврик, поспешно выйдя за ту же вешалку, где только что одевалась Лелечка с Лаврентьевым, вынул скомканную бумажку, шуршавшую все время у него в кармане, и прочитал: «Милый, милый! Я много думала, и должна сказать вам, что я вас люблю. Завтра в четыре часа встретимся в Гостином дворе. Я все, все скажу вам. Целую вас крепко, а письмо разорвите».