Выбрать главу

— Еще бы этого не хватало! хотя, в сущности, я не понимаю, отчего бы тебе этого не делать. И вот еще странно: кажется, я последнее время дома бывал очень редко, как-то разошелся с Матильдой Петровной, а между тем, кроме жалости, что она умерла, у меня еще есть впечатление невероятной пустоты в доме. Конечно, привычка, больше ничего!

Они уже шли по улице, как вдруг Миусов, остановившись, сказал:

— Не удивляйся, Павел, моей просьбе; она смешна для взрослого человека. Пройди вперед, посмотри за угол, мне кажется, там кто-то есть. Черт знает, в какую бабу я обратился!

Павел сделал пять шагов до перекрестка и, взглянув налево по Шпалерной, никого не увидел, кроме какого-то человека, прижавшегося к решетке Таврического дворца. Он стоял неподвижно, с поднятым воротником, с руками в карманах, повернувшись к Павлу спиною. Павел прошел мимо него и потом, будто что позабыл, повернул обратно.

— Отчего же ты один? — спросил человек, оказавшийся Зайцевым.

— А ты что тут делаешь?

— Я ждал вас. Если ты следишь за своим братом, то я слежу за вами обоими.

— Отлично, но теперь спрячься куда-нибудь. Дай нам пройти.

— Идите. Чем я вам мешаю? Зачем мне прятаться?

— Раз я тебе говорю прятаться, значит, прячься! Павел сам удивился тому тону, которым вдруг заговорил. Колька пожал плечами и скрылся куда-то, сказав, что будет ждать Павла.

Родион Павлович стоял у ворот кавалерийской школы. Его лицо было беспокойно и как-то тупо в одно и то же время.

— Отчего ты так долго? с кем-нибудь говорил?

— С кем же мне говорить? я просто смотрел, нет ли кого.

— И там никого не было? — спрашивал Миусов, смотря вдоль пустынной улицы, в конце которой разлилась заря.

— Никого, никого… — сказал Павел, даже беря за руку Родиона, будто, чтобы вести его.

— Я сам себе смешон, но мне показалось, что там спрятан убийца!

— Вас никто не убьет.

— Но все-таки там спрятан убийца! Может быть, было бы лучше, чтобы он именно меня убил!

Павел еще крепче сжал руку Миусова и с нежной уверенностью повел его от угла.

Глава вторая

Зайцев сдержал слово и дождался Павла на том же месте. Он молча пошел вместе с ним, так что Павлу почти не пришлось останавливаться. Некоторое время они шли молча, не разговаривая. Наконец Павел тронул соседа за руку и сказал, словно про себя:

— Вот ты, Коля, всех так ругаешь и хочешь казаться злым, а на самом деле ты предобрый.

— Я? Из чего ты это выводишь?

— Хотя бы из твоего отношения ко мне. Ведь ты оказал мне такую услугу, за которую трудно отблагодарить, и теперь ты меня не теряешь из виду, даже стараешься помочь в том, что тебя нисколько не касается. Почему же ты все это делаешь, как не по доброте?

— Если бы все были добры, как я, то не поздоровилось бы.

— Кому не поздоровилось бы?

— Да вот таким мечтателям, как ты!

— Почему же я мечтатель? Наоборот, я делаю свое очень маленькое конкретное дело, больше ничего. Из нас двоих скорее тебя обуревают мечты, но мечты злые, потому ты и не считаешь себя мечтателем. Но ведь злы мечты или благостны, это их мечтательной сущности не меняет.

— Я делаю это потому, что тебя люблю. Это мой каприз. Ведь и у злодея могут быть капризы.

— Ну, хорошо, не будем спорить. Каприз, так каприз, я и за него тебе благодарен.

Будто для того, чтобы переменить разговор, Коля начал совсем о другом:

— Мне очень нравится эта твоя родственница — Люба.

Если бы нам случилось поговорить подольше, мы бы очень с ней подружились!

— Сомневаюсь. Конечно, и она зла, но совсем по другим причинам. Она от любви такая, а ты от своеволия.

— Да, но мы оба ищем справедливости!

— Справедливости? Нет. По-моему, она ищет мщения, ты — власти. Хорошо еще, что у обоих у вас нет сил и вы ни в чем не можете соединиться. Конечно, вы можете соединиться в чем-нибудь неважном: ну, в озлоблении, что ли, но это будет не до конца, не настоящее.

— А знаешь, что? в чем суть-то? и как смешно! Если б у меня было достаточно денег, многие мои поступки показались бы хорошими, не будучи таковыми на самом деле. Ничего нет легче, как быть обманщиком, когда имеешь власть. И иметь вид доброго человека не трудно, даже приятно. Доброта от пресыщения, от упоения, от презрения. Я думаю, нет ничего ужаснее, ничего оскорбительнее, как доброта безупречного и всевластного человека, потому что он добр не по-братски.

— А я знаю человека безупречного и всевластного, потому что ему ничего не надо, и между тем который обладает почти божеской добротой.

— Я думаю, что вот именно «божеская» доброта самая неприятная и есть: без сожаления, без слабости, без любви!..

— Ты что-то непонятное говоришь. Там, в этой любви, есть все, что может и что должно быть в ней.

— Ведь я знаю, о ком ты говоришь; наверное, о том маленьком монашке, к которому мы заходили ночью. Он забавный. Кстати, мы так заговорились, что дошли до Загородного; не зайти ли нам к нему? может быть, он нас чаем угостит. Я все забываю, как его зовут: Авксентий… Аверкий…

— Его зовут очень просто: Алексей.

— Вот не подходит-то! по-моему, монах даже не может быть Алексеем.

— Он сам простой, у него и имя простое.

— Уж на что проще. Я буду звать его Алексис, отец Алексис. Или он обидится?

— Не думаю, чтобы он обиделся, но нехорошо; зачем же зря хулиганить?

О. Алексис, действительно, не обиделся на свое прозвище и напоил мальчиков чаем.

Лицо у него было с кулачок, гладкое, без морщин. Реденькая борода и редкие мочальные волосы из-под рыжей скуфьи. Голубые же, очень блестящие глаза были окружены сетью морщин, расходящихся лучиками. Он был очень веселый и все смеялся, говоря самые обыкновенные, казалось бы, совсем не «божественные» вещи. Можно было, конечно, себе представить, что он будет говорить о предметах высокой и таинственной важности, но и тогда не хотелось бы сгонять улыбки с этих тонких губ, едва закрывавших испорченные зубы. Еще одно: было трудно себе вообразить, чтобы в присутствии веселого монашка раздавались слова отчаянья, злобы и возмущения. Это было бы так же противуестественно, как бросить бомбу в круг играющих детей.

Даже Николай Зайцев несколько стеснялся и не развивал особенно своих теорий, ограничившись шутливым прозвищем Алексиса, на которое монашек не сердился и которое, как это ни странно, даже подходило к загородному затворнику. О. Алексей не любил отвлеченных рассуждений, имея тенденцию все чувства и моральные правила сводить к конкретному, вот сейчас, практическому применению. Эта система избавляла его от лишних споров и теорий. Он легко мог бы показаться святым простаком или простеньким добряком, если бы иногда не его взгляды вдруг остановившихся глаз, которые тогда нестерпимо голубели, будто отражая в себе уже нездешнюю лазурь, причем все его несколько смешное лицо приобретало неожиданную важность и благолепное спокойствие.

На этот раз против обыкновения разговор уклонился в сторону отвлеченности, причем Павел стал развивать теорию всеобщей любви и блага, а его спутник излагал свои, уже известные нам, взгляды. Лицо Алексиса выразило почти физическое страдание, когда Николай окончил свою речь.

— Ах, молодой человек, неужели вы не понимаете, неужели вам не жалко так себя безобразить? Если б вы могли представить себе зеркало, душевное зеркало, то вы бы ужаснулись, увидя свое отражение. Да это даже и на чертах ваших отражается, — личико у вас ничего себе, красивое, а каким неприятным может делаться!

— Вот уж это мне решительно все равно, какая у меня наружность! Это дело вкуса. Вам она не нравится, другим может понравиться. И потом, я у вас всего второй раз, больше, быть может, и не приду, так что вам до моего лица!

— Вы его не слушайте! — вмешался Павел, — он больше на словах злобится, а сердце у него предоброе. Это вы справедливо заметили про лицо, что на нем душа отражается. И когда Николай спит, у него лицо делается как у маленького ребенка, а так он изгримасничался, потому и неприятен.