Кондаков. Это я понимаю. Нехорошо вышло со Львом Михайловичем.
Чуприкова. Нехорошо. Да и Лариса… Что за распущенность? Неужели нельзя было словами?
Кондаков. Я чертовски устал. Сколько времени, Лидия Николаевна?
Чуприкова. Половина восьмого. Домой идти уже поздно.
Кондаков. У меня мелькнула одна мыслишка… когда Ситник говорил. Минутку… Мы вошли. Он вертел в руках эту пулю, сказал, что немецкий «парабеллум». Потом заговорил об Иисусе Христе? Да?
Чуприкова. Вроде так. Я спросила его, зачем фашисты заводили патефон…
Кондаков. Да-да! Патефон! Патефон или работающий под окном грузовик. Патефон… что они заводили? Ну уж, конечно, не «Катюшу». Что-то свое. А может, и «Катюшу»… У Короткевича бы спросить.
Чуприкова. Дался вам этот патефон! Вообще во все это я не верю. Я вводила Короткевичу инсулин — полный курс! Все бесполезно…
Кондаков. Я читал в истории болезни.
Чуприкова. А я думаю вот что: если у нас ничего не получится — может быть, вы броситесь в ноги к академику Марковскому? Вряд ли он вам откажет.
Кондаков. В ноги? В ноги — можно, но он станет делать то же, что и я.
Чуприкова. Ну, время покажет. Пойду хоть на полчасика прилягу. Рем Степанович, ну что будем делать с польской мебелью?
Кондаков. Брать!
Чуприкова. Правда?
Кондаков. Правда.
Чуприкова ушла.
Кондаков (к залу). В одном из байдарочных походов по реке Жиздра, протекающей в брянских лесах, мы наткнулись на удивительный след войны. Четверть века назад какой-то солдат повесил на березу винтовку. Четверть века она висела на этой березе. Сталь ствола съела ржавчина, ремень сгнил. Но ложе приклада приросло к березе, стало ее частью, и сквозь этот бывший приклад уже проросли, пробились к солнцу молодые веселые ветки. То, что было орудием войны, стало частью мира, природы. И я тогда подумал, что это и есть — я, мы, мое поколение, выросшее на старых, трудно затягивающихся ранах войны. Я даже сорвал майский крохотный листок с этой березовой ветки. Листок как листок. Но своими корнями он всасывал не только материнский сок березы, но и старый пот солдатского приклада, и запах гильз, и пороховую гарь. Война убила не только тех, кто пал на поле боя. Она была суровым рассветом нашего послевоенного поколения. Оставила нам в наследство раннее возмужание, жидкие школьные винегреты, безотцовщину, ордера на сандалии, драки в школьных дворах за штабелями дров. Война была моим врагом — личным врагом. Я испытывал чувство глубокого уважения к Ивану Адамовичу потому, что его болезнь приключилась не по его собственной распущенности или слабости, не оттого, что попался друг-пьяница или жена-злодейка, не оттого, что позволил отдать себя на растерзание безвольности или сексуальным комплексам. Нет, он был бойцом этой войны и получил свое ранение. Пуля, посланная в него злодейской рукой, попала рикошетом и в меня. Теперь я точно знал, что до конца моих или его дней я буду делать все, чтобы вернуть его к жизни. Отомстить войне…
Ординаторская. Лариса, Янишевский, Короткевич. Рядом с аппаратом — патефон.
Лариса. Рем Степанович, у меня сегодня мало времени.
Кондаков. Да, Лариса, я в курсе, что у вас отгулы. Вы знаете, я сегодня перевязывал плечо Короткевичу, и мне показалось, что он морщился от боли.
Лариса. Замечательно.
Кондаков. Вам это не кажется интересным? Ведь вы столько сил вложили…
Лариса. Рем Степанович, у меня сегодня мало времени. Может, приступим?
Кондаков. Виктор, ты тоже спешишь?
Янишевский. Спешу, но молчу. У меня, между прочим, репетиция на телевидении. Сколько мы сегодня будем возиться?
Кондаков. Мы будем работать, а не возиться. Если хотите, можете сейчас же оба уходить. Мне нужны работники.
Лариса. Рем Степанович, я приготовила больного, давайте начнем.
Кондаков. Хорошо. Виктор, веди допрос, а я буду менять пластинки. Тут их — гора. Целую неделю добывал. (Поставил пластинку.)
Понеслись звуки пошленького фокстрота.
Янишевский. Ты, голубчик, продолжаешь упорствовать. Но это тебе не поможет. Все твои друзья арестованы и сознались! Все, кроме тебя. Своим молчанием ты только усугубляешь свою вину!
Кондаков. Сменим пластинку. Что тут? «Все проходит». Все ли проходит? Попробуем.