По мнению В. Друзина, проза Мандельштама «живет культурой слова», фабула «ЕМ» — едва намечена: «И вот фабула рассыпается. Заранее созданная конституция преодолевается постоянным авторским вмешательством. Рядом с повествованием о Парноке все время ведет свою линию голос автора. В историю Парнока врывается материал автобиографической повести «Шум времени» — воспоминания детства, под детским углом зрения вещи, люди. Все это осмыслено своеобразной философией эпохи — «философией Петербурга»... Для стихов и для прозы Мандельштама характерна эта история, многопланность, громадная историко-культурная нагрузка (в ней, конечно, многое от идеалистического и эстетического восприятия), стремление заключить в одну всеохватывающую синтетическую формулу окружающий мир явлений».
Рецензент точно указывает на «гоголевско-достоевское происхождение Парнока. У него есть родословная: Голядкин, коллежские асессоры, все эти люди, которых шельмовали, спускали с лестниц и оскорбляли в сороковых и пятидесятых годах.
Так осмысляется Парнок. Теперь встает вопрос: как уживаются под одной кровлей повести две разнородные линии? Голос автора должен быть приведен в соответствие с линией Парнока. И, оказывается, есть общее. Это — тот фон, который все время господствует и который, может быть, является истинным героем повести.
Это — город Петербург, Петербург Гоголя и Достоевского, традиционных белых ночей, снов и наваждений. Но эти традиции повернуты по-новому — Петербург выбит из благополучной жизни...
А что же происходит с героем? Да ничего. Или почти ничего...
Итак, ничего не завязано, ничего не разрешено. Что же получилось? Многопланное построение со множеством литературных и исторических ассоциаций — вещь с громадной историко-культурной нагрузкой. Вещь, живущая каждым куском (нарочито разбитая на куски), каждой самостоятельной фразой.
И все-таки, несмотря на обособленность частей своих, несмотря на отсутствие фабулы, «Египетская марка» ощущается как устойчивая конструкция, где стержнем служит Петербург, а скрепами частей — философия «Петербургского инфлуэнцного бреда».
В этом умении скреплять самые разнородные части, владеть игрой случайных ассоциаций — признак мастерства.
Наша революционная литература должна воспользоваться культурой слова прозы Мандельштама, многопланностью, свободой владения разнородным материалом, историко-культурным диапазоном, пореволюционному переосознав философию Мандельштама, то есть дав другую мотивировку отдельным элементам конструкции» (Жизнь искусств, Л., 1928, 7 октября, № 41, с. 4).
Кратким конспектом указанной статьи В. Друзина была написанная им же рецензия в КГВ, заканчивающаяся так: «Высокая культура слова должна быгь переосознана. Тогда она сможет строить подлинно новую литературу» (КГВ, 1928, 1 ноября, с. 5).
По мнению А. Тарасенкова, Мандельштам — «бывший поэт» и за годы революции «почти ничего не дал», в его прозе — «с одной стороны, пустоты, с другой стороны — тончайшая, именно поэтическая наблюдательность». «ЕМ» (включая сюда и «ЖВ») идет для него «под знаком опрощения, нарочитой вульгаризации старого классического образа поэта... Действующие лица «Египетской марки» (а они — все люди одного психологического склада, все они безысходно мечутся, боятся революции и не могут к ней «прилепиться») являются для автора воплощением его собственной настроенности... А за всем этим у Мандельштама сознание своей идейной и психологической смерти, ощущение краха своего бытия...
В полном соответствии с общим идейно-психологическим настроением повести находится ее разорванная сумбурная композиция, импрессионистические перескоки от действия к бесчисленным лирическим отступлениям, вся ее стилевая «бредовость». В целом книга О. Мандельштама, несмотря на отдельные очень «левые» высказывания, например, о белогвардейцах — это сгусток горечи по поводу ушедшего прошлого, злая, издевательская ирония над самим собой, над своим поэтическим стилем. Ее идейная пустота почти трагична. Ни большая искренность автора, ни его тонкое мастерство изощренного стилиста дела не спасают. Книга — лишь показатель того, что писатель бесконечно далек от нашей эпохи. Все его мироощущения — в прошлом» (На литературном посту, 1929, № 3, с. 72 — 73). В другом отклике А. Тарасенков утверждает, что стиль Мандельштама — это «стиль сумбурно смещенных плоскостей, стиль, порожденный распадающимся бытием буржуа, сознание которого видит во всем хаос, анормальность, бессмысленное соединение несоединимого» (Печать и революция, 1930, № 1, с. 79 — 80).