Выбрать главу
...l’oppresseur n’est jamais libre...[2]
* * *

Что такое поэтика Шенье? Может, у него не одна поэтика, а несколько в различные периоды или, вернее, минуты поэтического сознанья?

Различаются явно: пасторально-пастушеская (Bucoliques, Idylles[3]) и грандиозное построение почти «научной поэзии».

* * *

Не подтверждается ли влияние на Шенье со стороны Монтескье и английского государственного права, в связи с пребыванием в Англии? Не найдется ли у него чего-нибудь подобного —

Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый... —

или же его абстрактный ум чужд пушкинской практичности?

* * *

При полном забвении старофранцузской литературной традиции автоматически воспроизводятся некоторые ее приемы, потому что они вошли в кровь.

* * *

Странно после античной элегии со всеми аксессуарами, где глиняный кувшин, тростник, ручей, пчелиный улей, розовый куст, ласточка — и друзья и собеседники, и свидетели и соглядатаи любящих, найти у Шенье уклон к совершенно светской элегии в духе романтиков, почти Мюссе, как, например, — третья элегия «A Camille»[4], — светское любовное письмо, утонченно-непринужденное и взволнованное, где эпистолярная форма почти освобождается от мифологических условностей и течет свободно живая разговорная речь романтически мыслящего и чувствующего человека.

...Et puis d’un ton charmant ta lettre me demande: Ce que je veux de toi, ce que je te commande! Ce que je veux? dis-tu. Je veux que ton retour Te paraisse bien lent; je veux que nuit et jour Tu m’aimes. (Nuit et jour, helas! je me tourmente.) Presente au milieu d’eux, sois seule, sois absente; Dors en pensant a moi; reve-moi pres de toi; Ne vois que moi sans cesse, et sois toute avec moi.[1]

В этих строчках слышится письмо Татьяны к Онегину, та же домашность языка, та же милая небрежность, лучше всякой заботы: это так же в сердце французского языка, так же сугубо невольно по-французски, как Татьянино письмо по-русски. Для нас сквозь кристалл пушкинских стихов эти стихи звучат почти русскими:

...Облатка розовая сохнет На воспаленном языке...

Так в поэзии разрушаются грани национального, и стихия одного языка перекликается с другой через головы пространства и времени, ибо все языки связаны братским союзом, утверждающимся на свободе и домашности каждого, и внутри этой свободы братски родственны и по-домашнему аукаются.

1915(?)

СЛОВО И КУЛЬТУРА{*}

Трава на петербургских улицах — первые побеги девственного леса, который покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень, свежестью своей удивительная, принадлежит новой одухотворенной природе. Воистину Петербург самый передовой город мира. Не мэтрополитеном, не небоскребом измеряется бег современности — скорость, а веселой травкой, которая пробивается из-под городских камней.

Наша кровь, наша музыка, наша государственность — все это найдет свое продолжение в нежном бытии новой природы, природы-Психеи. В этом царстве духа без человека каждое дерево будет дриадой и каждое явление будет говорить о своей метаморфозе.

Остановить? Зачем? Кто остановит солнце, когда оно мчится на воробьиной упряжи в отчий дом, обуянное жаждой возвращения? Не лучше ли подарить его дифирамбом, чем вымаливать у него подачки?

Не понимал он ничего И слаб и робок был, как дети, Чужие люди для него Зверей и рыб ловили в сети...

Спасибо вам, «чужие люди», за трогательную заботу, за нежную опеку над старым миром, который уже «не от мира сего», который весь ушел в чаянье и подготовку к грядущей метаморфозе:

Cum subit illius tristissima noctis imago, Quae mihi supremum tempus in urbe fuit, Cum repeto noctem, qua tot mihi cara reliquit, Labitur ex oculis nunc quoque gutta meis[1].

Да, старый мир — «не от мира сего», но он жив более, чем когда-либо. Культура стала церковью. Произошло отделение церкви-культуры от государства. Светская жизнь нас больше не касается, у нас не еда, а трапеза, не комната, а келья, не одежда, а одеяние. Наконец, мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье. Воду в глиняных кувшинах пьем, как вино, и солнцу больше нравится в монастырской столовой, чем в ресторане. Яблоки, хлеб, картофель — отныне утоляют не только физический, но и духовный голод. Христианин, а теперь всякий культурный человек — христианин, не знает только физического голода, только духовной пищи. Для него и слово — плоть, и простой хлеб — веселье и тайна.

вернуться

2

...Угнетатель никогда не бывает свободным...

вернуться

3

Буколики, идиллии (фр.).

вернуться

4

«К Камилле» (фр.).

вернуться

1

...И далее в очаровательном тоне письмо задает мне вопрос: Чего я хочу от тебя, чего я от тебя требую! // Чего я хочу? — говоришь ты. Я хочу, чтобы твое возвращение // Показалось тебе слишком долгим; я хочу, чтобы ночью и днем // Ты любила меня. (Ночью и днем, увы, я терзаюсь.) // Находясь среди людей, будь среди них одинокой; // Спи с мыслью обо мне; мечтай увидеть меня рядом с собой; // Не знай никого, кроме меня, и будь вся со мной.

вернуться

1

Только представлю себе той ночи печальнейший образ, // Той, что в Граде была ночью последней моей, // Только лишь вспомню, как я со всем дорогим расставался, — // Льются слезы из глаз даже сейчас у меня. (Пер. С. В. Шервинского) (лат.; Публий Овидий Назон. Скорбные элегии, кн. 1, элегия 3, стихи 1 — 4. М., 1978, с. 10).