Бравируя, хамя, задаваясь, разыгрывая великодушие, Олег надевает пиджачок, в то время как на него сыплются упреки, уговоры… Свежий воздух палубы остужает ему лицо… Едва он поднялся на нее, приведенный шум потревоженного празднества разом исчезает и на место ему воцаряется ничем не тревожимый, ничем не замешанный покой заброшенных мест, пустырей, речных заводей, рассвета. День вставал. Река, неподвижная под движущимся небом, лоснилась серой туманной голубизной. Медленно сквозь пыль дождя обозначались дальние мосты и противоположный берег, шлюзы, трубы, низкие корпуса фабрик. День вставал с широкой, спокойной, печально-неуклонной щедростью нелицеприятных, спокойно-откровенных, спокойно-враждебных природных сил. И уже до вспышки злого сумасшествия (конечно, против Тани, потому что это ее он бил, бросал на землю, публично срамил, сам того не зная), еще внизу, сквозь пьяную тяжелую рассеянность, заметил Олег, что низкие четырехугольные окна баржи, никого не спрашивая, ни о ком не беспокоясь, посинели, и огни дальнего берега, теперь уже вовсе погасшие, светились желтовато-бледными полосами, смешиваясь с отраженными отблесками рассвета. Дождь, теперь еле ощутимый, до того мелкий, не падающий, а веющий сквозь сумрак утра, охладил тело, и хмельной пыл вдруг съежился, сполз куда-то в концы, оконечности ног, освободив совершенно странно прозрачную голову… Сквозь красное энергичное лицо Олега, вдруг уступившее, растаявшее в усталости, как снег в воде, выплыло другое, никогда не исчезавшее совершенно, лицо юности, беспомощной нежности, которой так мучительно удивлялась Тереза… Теперь память о дне, слишком большом, слишком сложном, доверху полном тысячью отчаянных вспышек возбуждения и подавленности, огня и страха, перелилась через край, сдвинулась, поплыла по течению, отделилась от него, и все, что было вместе с видевшим этот сон Олегом, наваждение вместе со своим героем сдвинулось с сердца, как сплошной ледоход потрясений и растрат, и душа умерла, проснулась еще раз, до того, что, не будь слоновой усталости, показалось бы ему, что это он все прочел в книге. Как после целого дня потного, душного, летнего чтения, когда он со всклокоченной головой вдруг возникал, вдруг просыпался, выныривал из романа Достоевского и несколько секунд не мог сообразить, который, собственно, час, обедал ли он и что вообще остается делать.
Так воспоминания, срастаясь группами, мирами, департаментами, подивизионно, все вместе отчаливают от берега, едва личность тех дней, не выдержав потрясения, распадется, или просто, резко изменяя по ветру ход, жизнь уходит искать новую службу, не постепенно, а разом отделяясь от всего служебного мира с его важным, страшным и смешным, с печальными товарищами по несчастью жить, а главное – с особой временной, служебной личностью, личиной; как вслед за последней, непоправимой ссорой, разлукой сразу отчаливают в холодное море и дом, и улица, и все приятели любимого человека, и все места встреч, так в одну минуту сердце скинуло переутомленную личность Олега, и холодное основание господина Никто медленно выступило сквозь дождь, как дальний берег сквозь последние тени ночи.
Вдруг ослабев после последней безумной вспышки нервного мужества, вдруг осунувшись и опустив плечи, он нетвердо шел по мосту… Какая-то подвыпившая компания мастеровых, голося свои негритянские песни, прижала его к парапету, и один из них, в неправдоподобно сдвинутой кепке, так что ее как бы почти не было видно за копной волос, весело, добродушно, зло обругал его: «Alors, tu n'y vois pas clair, citoyen andouillard?»[138] Олег ничего не ответил, не пришло ему в голову отвечать, и было даже приятно.
Холод теперь успокоил душу, прогнал хмель и остудил тело, и он, подняв воротник, ежился под дождем… Трамвая в будке пришлось долго ожидать. Яркий, белый день резал глаза. Красные люди, входя, весело обменивались условными, но всегда уместными фразами. Трамвай запаздывал. Олег, отчаявшись согреться, стоял у косяка, все глубже уходя куда-то, погружаясь, отплывая. Все, что было за эту долгую весну, казалось мертвым, поразительно успокоенным, дальним, безопасным.
Наконец, как теплая колымага, дребезжа, подкатил трамвай, и Олег, забившись в угол, потащился в обратный путь.
X
Рвите, орлиные ночи, сияния падших огней. Лед просонок, просонье догадок про сон.
Учитесь не жить, оживать, отжимать, нежить от жизни, отнимать у немотства лучи трубачей. Бывают же такие дни, слишком большие, слишком необъятные для воспоминания, и оно в них теряется, как в лесу… Слишком много случилось за день, слишком много было волнения, счастья, ссор, слез, унижений, удач. Со стеклом в носу, со звоном в ушах душа доползла наконец до берега ноги и легла на нем, накрывшись одеялом, как крышкой гроба, закрывши глаза. Голову голубизны тяжело положила заря на весеннее небо. Олег возвращался домой, а день вставал.