– Лиза, – просияв, сказал Рылеев и протянул руку. Девушка скользнула по этой протянутой руке своей – маленькой, горячей, как у больного ребенка, – и спрятала за спину.
– Не надо, не надо ничего, – полушепотом произнесла она. – Уходите. Уходите. Пожалейте меня. Уйдите.
Несколько мгновений, как оглушенный, неподвижно стоял Рылеев, смотря на опущенную темноволосую голову, потом отвернулся, толкнул дверь, и прохладный воздух сеней пахнул в его разгоревшееся лицо свежей волной. Рылеев медленно вышел на улицу. За изгородями переулка, на выгоне у реки валялись, лягая копытами, жеребцы; летний цветистый блеск солнца резал глаза. Неверными шагами, как избитый, Рылеев вышел к огородам, не заботясь о том, куда идет, пьяный от горя и слабости. Жизнь показалась ему вдруг отвратительным сном.
«Зачем я здесь, в каком-то селе?» – подумал Рылеев.
Лиза, опустив голову, сидела перед ним всюду, куда он обращал глаза: на сложенных у изб бревнах, в дорожной пыли, на картофельной зелени. Но была, смутно бередя душу, тень сомнения в том, что все кончено, – тень уродливая, без радости, улыбок, отчаяния и надежды.
Работа не клеилась у Звонкого. Сумрачно поплевывал он на клин, острил его, метился при ударе быстро и точно, но или руки не слушались, или выскакивал, как тугая из шипучего вина пробка, клин, или в обрезке сырые слои, проеденные сучками, закручивались штопором, и не раскалывался обрезок. Звонкий повалил четыре сосны, обрубил сучья, распилил на куски стволы – и все с помехой: заедало пилу, соскакивал с топорища топор, и долго отшибленные ныли пальцы.
Близился сырой, полный мошкары вечер. Неподалеку от Звонкого, в разлапистом просвете ветвей, над большим столетним деревом трудился Петруха – подпиливал его, взяв от земли пол-аршина. Невидимый, торопливо стучал топором Демьян. Мечтая об еде и лежке, Звонкий приходил понемногу в окончательно дурное настроение; разломило спину и шею, и стал он колотить как попало, думая: «Полсосны расколю – шабаш: рубль с четвертаком заработал». Сделав так, Звонкий сложил готовые дрова в поленницу и с папиросой в зубах пошел к Петрухе.
– Айда чай пить, – сказал Звонкий. – Будет и тебе, Петруха, горб мылить.
– Вот спилю, повалю.
Петруха крепче забил в щель клин, встал, взял то? пор и сделал на другой стороне дерева глубокий рубец; теперь, чтобы сосна упала, следовало добивать клин. Ломаясь на рубце, ствол падал.
– Коська, – сказал Петруха, бросая топор и ссыпая в ладонь из кисета остатки махорки, – пойдем на прииска, надоело мне тут… Лодырь ты, – прибавил он, усмехаясь, – наплачешься с тобой в товарищах.
– Я и один не пропаду, – сказал Звонкий, – везде с народом был, жил, жив, слава богу, мать твою курицу, в Баке с татарами жил.
И от скуки захотелось ему поговорить так, чтоб другому завидно стало.
– Мазут из фонтана добывают, – помолчав, сказал он, – сверлом землю долбят, на канате махает, так вот в нутро и облицуют трубой, а мазут спертой как дрызнет из низов, снесет постройку, на полверсты в небо хвостом все зальет, и надо его убрать. Тогда канавки роют, а по канавкам в лезервуары; день и ночь в канавке стоишь, сор отбиваешь, чтобы не засоряло. Три рубля день, пять рублей ночь, восемь целковых сутки.
– Рубли-то маленькие, – недоверчиво сказал Петруха. – Брехун ты, много получаете, да домой не носите.
– Мял с тебя с сосны за три версты. Я, голубь, две тройки тогда купил, за одну на Солдатском базаре сменку дали, так и ту барину не стыд надеть.
– Гулял, поди?
– Уж было дело. – Звонкий покрутил головой. – К персианкам ходил, а в трактирах девки, как барыни, сидят, сама рука в карман лезет.
– Там бы и жил, – сказал Петруха, раскуривая.
– Жил, – сердито возразил Звонкий, – я жил, ты поживи.
Он смолк, задумался и увидел ту странную, нерусскую сторону: татары с шемахинской дорожкой, как зовут их пробритую лентой со лба на затылок голову, аршинные кинжалы, холеные лошадки в бисере и бубенчиках, чурек, лаваш, море, черная от нефти земля.
– Пошли, – сказал Звонкий, настораживаясь.
Глухо треснуло внизу, у земли. Еще не сообразил он, в чем дело, как, треснув зловеще, склонилась, валясь на него, подпиленная сосна. Далекая вершина ее стала вдруг ближе, занося над головой гору ветвей. Размах падения из ленивого и как бы раздумывающего перешел в неуклонный, быстрый. Звонкий оторопел, хотел отскочить, но не было для этого от внезапности и испуга ни силы, ни ясного соображения. Распустив беспомощно рот, смотрел он на падающее дерево, а в лесу стало вдруг тихо и душно.