Выбрать главу

– А-к што ж, – сказал масленщик. – Народ даже совсем правильный, но нет в нем понятия… Машина! Я знаю, што машина, а почему нет в машине твоей линии? Машина – она должна все сообразно… А в твоем пару никакой линии нет.

Масленщик смигнул, криво улыбнулся, задумался, но все же не понял.

– Какая ж в ней линя, – развел он руками, укоризненно посматривая на аккуратные взлеты поршней. – Линии в ней, я вам скажу, не полагается. Железо… оно… известно.

– Ты послушай-кось, – протянул лоцман таким голосом, каким убеждают норовистую лошадь подойти ближе. – Шашнадцать али двадцать годов… двадцать клади… отец мой здесь путался в лоцманах, а я при нем вертелся. Мне, почитай, все четыренадцать тогда были. Тятька был шустрый, а Судачиха, мать теперешнего-то облома, жалованье всем убавила… По весне вышли мы из затона, вот как теперь, в водополье… Тятька и налижись. – С горя, кричит, пью, потому обижают!.. Пей, робя! И накачай он матросов сивухой до тошноты. Весело, пляшут, думаем, хошь капитан тверезый, а он ранее всех вдрызг… Ну вышла вот такая пьяная линия. А за полночь стригануло; помахивает тятька эдак колесо, а Мамаев, подручный его, кричит: «Куда едем! Почему, грит, обязаны мы идти по воде? А может, фарвахтер влево?! Где фарвахтер?! Говори сейчас, грит, где фарвахтер, а то сейчас в воду спихну».

Тятька эдак бараном стоит, невдомек ему. «Чего ты?» – «А то, – говорит Мамаев, – что мы есть вольные казаки!» И залился он, парень, горькими слезками. Отец в раж вошел. «Фарвахтер?! – грит. – Я тебе дам фарвахтер! Режь!» Да как махнет штурвалом, а пароход загудел. Взрыли мы носом воду, поплыли. Нет никого, ни помощника, ни самого капитана. «Полный ход!» – «Есть!» А я себе стою, занятно выходит. Плыли мы, плыли, огоньки светятся. «Пристань! – тятька кричит. – Режь!» И запели они с Мамаевым совсем несуразное, пьяные, жарко им, а глотки на ветре испетушились.

Жалостно так поют себе, а меня смехи разбирают. И вдруг, значит, произошло смятение: треск, колдыбачит вокруг, пароход то дергает, то отпустит, качает – неведи бог.

А маненько светать стало, смотрю я – плетни кругом, домишко паскудный такой, тесовый. Вкокались мы ни много, ни мало в поповский огород; водополье большое, полсела затоплено. Въехали с треском, вроде как на манер ангельского копья в сатанинское туловище. Пассажиры бунтуются. Капитан пьяный, лицо у него мутное. «Есть неудовольствие?» – спрашивает. «Есть!» – «Ссадить тех, у которых неудовольствие!»

Высадили мы пассажиров, напоили буфетчика. Пьют. Поп с попадьей на балкончике ворошатся, воют, а мы им платочками помахиваем. Дали задний ход, тронулись. И поплыли мы, любезный, с пьяных глаз вверх, в обратную сторону. К селу к какому-то по пути пристали; так и так, мол, – объявился гулящий пароход, приблудный, – просим мамзелей, женский пол. Всучили нам тут штук шесть неумытых: кои солдатки, кои так, озорницы; ладно, мол, опосля разберем.

Поплыли, пьем, баб бить стали. Однако дня через полтора напитки вышли, дров нет. Забрали еще в деревне одной дров, водки, плывем в Казань. Шум, драки… соблазн по всем статьям. И что за отчаянность в те поры на всех напала – ума не приложу. А тут кочегар ходит, хихикает; машинист, говорит, утоп. – Ладно! Утоп – поставить Митьку за машиниста! Жги дрова! А Митька был кухарчонок, около плиты все, известно, ему это дело сподручнее. Однако затопил он не так, котел трещать стал, видим – взорвет.

Закрыли топку, плывем на манер баркаса. И плыли мы так до Казани, там уж нас, на устье, полиция поснимала.

– На-кось! – сказал масленщик. – Какие дела! Линия!

– Линия и есть! – убежденно кивнул Ермилин.

– Насчет пьянства ежели – линия! – протянул парень. – А касательно машины линии никакой нет.

– Глухим служить – две обедни звонить, – сказал лоцман. – Я к тому… да ты… паря, пойми: перво-наперво – машина… для чего? Чтобы, значит, пароход ехал к своему пункту. А ежели она и для пункта и для попова огорода, – кака же она тогда настоящая, правильная машина? Машина, значит, без линии.

– А где ты такую машину видел? – снова переходя на «ты» и неизвестно почему обижаясь, вскипел масленщик. – Нет, ты докажи!

– Докажу.

– А вот докажи!

– А и докажу! Ты вот поплюй-ка, поплюй козявке на хвост да выдумай.

– Выдумай! Эко, выдумал! Ты докажи!

Лоцман зевнул и пошел в сторону. Лицо его посерело, глаза стали острыми и упрямыми, а рот скашивался в презрительную усмешку. Его одолевал сон. Последнее «докажи» парня поймало его у самых дверей каюты; он сплюнул и благодушно выругался.

Ночь бледнела. Огромное свинцовое зеркало весенней воды тонуло в матовых испарениях, светлые изгибы волны бежали за пароходом, шумя однотонными сливающимися всплесками. Слева, над плоским берегом, пробивая туман, розовел свет. Снег, запавший на островах и озерах, колол лицо резкой весенней свежестью. Все дремало. И в полной утренней тишине реки не было других звуков, кроме воркотни лопастей, бивших воду.