Сергей Николаевич. Видал. Я боюсь, дружок, что маме одной будет тяжело.
Петя. Сейчас она уже спит. А днем я с ней много бываю. Она все толкует, папа, о Коле.
Сергей Николаевич. Да ведь ничего не известно. От Анны нет известий?
Петя. Нет. Она не любит писать письма. Конечно, ничего еще не известно, я все время твержу это маме, но ты знаешь, как трудно говорить с женщинами… Ну, я не буду мешать тебе. Ты тоже будешь вычислять?
Сергей Николаевич. Да. Немного. Я что-то устал.
Петя. А я почитаю… Да, папа, вчера я в журнале прочел, что ты совершил какое-то громадное открытие относительно туманностей и что это ставит тебя наряду…
Сергей Николаевич. Это открытие, дружок, я совершил уже десять лет тому назад. Астрономическая слава приходит поздно — нами интересуются мало.
Петя. И я не знал!
Сергей Николаевич. Мы по-прежнему остаемся обособленными, как египетские жрецы, хотя и против воли.
Петя. Как это глупо! Папочка, а почему ты, когда я был болен, велел положить меня сюда? Ведь я, наверное, мешал тебе.
Сергей Николаевич. Нет. Но когда что-нибудь становится мне очень мило, мне хочется поднять его сюда. У меня, Петя, смешное убеждение, что здесь не может быть страданий, болезни. Тут — звезды.
Петя. Раз ночью я проснулся и увидел тебя: ты смотрел на звезды. Было тихо, и ты смотрел на звезды. И вот тогда я что-то понял… Нет, почувствовал. Не знаю — что, я не умею объяснить. Как будто в мире мы одни: ты, звезды и я… или как будто мы уже умерли. И от этого не было страшно, а спокойно, как-то хорошо — чисто. Мне теперь так хочется жить — отчего это? Ведь я по-прежнему не понимаю, зачем жизнь, зачем старость и смерть? — а мне все равно. Ну, работай, работай, я не буду входить в подробности, как говорит Поллак.
Сергей Николаевич (задумчиво). Да. Человек думает только о своей жизни и о своей смерти — и от этого ему так страшно жить и так скучно, как блохе, заблудившейся в склепе… Чтобы заполнить страшную пустоту, он много выдумывает, красиво и сильно, но и в вымыслах — он говорит только о своей смерти, только о своей жизни, и страх его растет. И становится он похож на содержателя музея из восковых фигур, — да, на содержателя музея из восковых фигур. Днем он болтает с посетителями и берет с них деньги, а ночью — одинокий — он бродит с ужасом среди смертей, неживого, бездушного. Если бы он знал, что всюду жизнь!
Петя. Ты знаешь, папа, чего я первый раз испугался? Я увидел стул в пустой комнате, самый простой стул — и вдруг мне стало так страшно, что я закричал.
Сергей Николаевич. Его мысль рождена птицей — могучей и свободной царицей пространств, а он связал ей крылья и посадил ее в птичник — с проволочными, бесстыдно лгущими стенами. И небо сквозь сетку дразнит ее, и она ссорится с другими птицами, тупеет, становится глупой — вместо того чтоб летать.
Петя. Бедная царица!
Сергей Николаевич. Да, все живет. И когда поймет это человек, ему станет радостно жить, как греку, как язычнику. Явятся снова дриады и нимфы, и эльфы запляшут в лунном свете. Человек будет ходить по лесу и разговаривать с деревьями и цветами. Он никогда не будет один, ибо все живет: и металл, и камень, и дерево.
Петя (смеется). Ты очень смешной, папа.
Сергей Николаевич. Да? Разве?
Петя. Ты вежлив со стульями. Нет, это правда, и ты вежлив с предметами. Когда ты берешь что-нибудь в руки, ты делаешь это как-то вежливо. Я не умею объяснить. Ты очень рассеянный, а ходишь так ловко, что никогда ничего не зацепишь, не толкнешь, не уронишь. Когда стулья, шкалы, стаканы собираются ночью, как у Андерсена, и начинают разговаривать, они, вероятно, очень хвалят тебя.
Сергей Николаевич. Да? Это мне нравится, что стулья разговаривают.
Петя. А что тут делается, когда ты уходишь? Вероятно, все поет?
Сергей Николаевич. Оно и при мне поет.
Петя. Труба басом, да?
Сергей Николаевич. А ты слышишь, мой мальчик, что поют звезды?
Петя. Нет.
Сергей Николаевич. Они поют, и песнь их таинственна, как вечность. Кто хоть раз услышит их голос, идущий из глубины бесконечных пространств, тот становится сыном вечности! Сын вечности! — да, Петя, так когда-нибудь назовется человек.
Петя (смеется). Папочка, не сердись: неужели и Поллак— сын вечности?
Сергей Николаевич. Может быть.
Петя. Но он такой нелепый, такой узкий… Ну, ну, я не буду. Сажусь. Какой у тебя здесь воздух — в комнатах такого никогда не бывает. Ты все думаешь?
Сергей Николаевич. Да.
Петя. Ну, думай. Кончено, читаю.
Молчание.
Сегодня ровно три недели, как уехал Лунц.
Сергей Николаевич. Да?
Молчание. Петя читает. Сергей Николаевич выходит из задумчивости и медленно придвигает к себе работу. Работает.
Петя. Первые ночи, когда у меня был жар, я очень боялся рефрактора. Он двигался по кругу за звездой, и когда я снова открывал глаза, он уже успевал немного передвинуться. И мне казалось — не знаю — как будто это один огромный черный глаз… в сюртуке и с фалдочками.
Молчание. Сергей Николаевич откладывает работу и думает, опершись подбородком на руку.
Сергей Николаевич. Петя, ты знаешь, какие стихи написал астроном Тихо Браге по поводу одного инструмента. Это был параллактический инструмент, которым пользовался Коперник во всех своих работах и который сделал он сам из трех деревянных жердочек, ужасно плохой инструмент: у арабов были лучше. Так вот послушай:
Молчание. Внизу музыка — несколько нерешительных и грустных аккордов: «Сижу за решеткой… в темнице сырой…»
Петя (вскакивает). Что это, музыка? Кто же это — там только мама!
Сергей Николаевич (обернувшись). Да. Не Маруся ли?
Петя (кричит). Маруська приехала! Я сейчас, сейчас!.. (Бежит вниз.)