Но молодость человеческая шумела своим маленьким шумом вокруг маленьких прибрежных огней.
Кто-то пронзительно закричал:
– Централизованная организация убивает инициативу масс…
И другой голос:
– Перманентная революция…
– Господа, – говорила Софья Григорьевна, – я понимаю вас. Но разве революция распутает все узлы жизни? Ведь нет? Вот я и говорю, что потеряли мы что-то невозвратно. А когда-то люди обладали этим драгоценным и тайным. Связь была со всем миром, а теперь люди разбрелись в разные стороны. Вы говорите «общие интересы». Но ведь это, господа, арифметика какая-то, а не жизнь…
Утром заскрипели наши телеги.
Какая весна встречала нас. Холодная, чистая, с гулкими речными вздохами… И какое великолепное безлюдье… И влажные запахи тайги…
И казалось, что где-то там, на Северо-Востоке, ждет нас пустыня. И один Бог знает, что она откроет нам.
На Качауровском этапе догнали нашу партию жандармы из Иркутска: привезли инженера Гитарина, миллионера московского.
У инженера – самовар. Он разложил ковер и угощает всех чаем особенным зеленым.
А в партии тревога: жандармы к нам прикомандированы. Политические недовольны. Просят конвойного офицера отправить жандармов назад в Иркутск… Но ничего из этого не выйдет: офицер бумагу генерал-губернаторскую показал: «Расстрелять, если партия…»
Подошел ко мне Вениаминов. Смеется.
– Ну, пожалуй, Бугровский, для вас теперь лучше, что вы – уголовный. Будет история.
Я сегодня дежурю у политических: таскаю воду, кипячу чайники, варю кашу…
Инженер сказал:
– Почисти, братец, сапоги мне…
При Софье Григорьевне.
Она покраснела и отвернулась от меня.
– Так нельзя… Это – Дмитрий Бугровский, товарищ наш…
Но инженера этим не смутишь.
А ночью в этапной избе была сходка. Горела тускло лампа жестяная. На общих нарах стояли вплотную – и в узких проходах, в грязи.
– Если жандармы останутся в партии, не пойдем дальше…
Инженер благоразумно объяснял:
– Господа, ведь это значит под расстрел… Ведь так нельзя, господа…
Вениаминов сиял, как праведник:
– Умрем, товарищи…
Молитвенно прозвучало:
«Вы жертвою пали в борьбе роковой».
Потом бундовцы истерически запели свое гортанное.
Сияли глаза во мраке. Когда Вениаминов говорил «умрем, товарищи», на него смотрела Софья Григорьевна влюбленная.
«И пусть… И пусть», – думал я.
Утром сообщили офицеру решение. У бедняги руки задрожали.
Не расстреляет он. Зовут его Лука Лукич.
Пошли дальше без жандармов. А в следующую ночь бежали из партии – чахоточный рабочий Лясковский и студент Талаба.
Будут судить Луку Лукича военным судом. Он это знает и пока что пьет коньяк и пьет жестоко.
Перед тем, как бежать, Лясковский подошел ко мне, неестественно размахивая руками, говорил что-то нескладное.
Потом, помолчав, прибавил:
– Люблю красноречие и буржуазию, товарищ.
Минут через десять опять подошел и опять сказал непонятное:
– Люблю красноречие и буржуазию, товарищ.
А Талаба, студент кудрявый, все пел хохлацкие песни, а на заре вдруг замолчал и исчез.
Тарас бранит политических:
– Они мне своей честностью, как вилами, глаза колят. Черт их дери совсем с их сердцами голубиными… Вениаминов ваш живым в рай попадет… Для дураков рай уготован…
– Не все же такие…
– Ну а другие еще хуже: кликуши проклятые… Расстраивают они меня.
– Ты что-то, Тарас, путаешь. Бог тебя знает…
– Ничего не путаю. Глеб, правильно я говорю?
– Как тебе сказать, Тарас? С одного бока – правильно. А мне их жалко. Ничего у них не выйдет.
– Почему?
Полевая у нас страна. А в полевой стране трудно порешить как и что. Поля не машина. На фабрике все рассчитать можно и всякие колесики. А здесь – на-поди – под открытым небом. В полях без молитвы трудно: никуда не пойдешь. А какая у них молитва. Христа они потеряли…
– И на полях машины будут.
– Тогда худо, други мои.
Я смеюсь:
– Ты, Глеб, прогресса не понимаешь.
Не слушает меня Глеб.
Не забуду Качуга. Ночевали на берегу – и млечный путь разостлался над нами пеленой священной. И мне казалось, что я уже не Бугровский, арестант уголовный, изведавший темное и стыдное, а новый какой-то Дмитрий Праведный, кем-то крещеный для жизни новой. И я спрашивал себя:
– Что это? Любовь?
И больно было, как тогда на пороге, у запертой двери. Только лучше больно, без ревности самолюбивой.
Знаю, что там за повозкой, что похожа издали на быка огромного рогатого, около костра – Софья Григорьевна и Вениаминов. Знаю, что целует он руки ее.