Я не думаю о Софье Григорьевне. Нет, я не думаю о ней. Я только представил себе на мгновение ее пылающий рот и темную родинку на шее.
И вот бегут торопливо секунды. Тонкие артерии на висках ведут им счет.
Земля моя! Я закрываю глаза от счастья и вытягиваюсь, как струна.
И потом в сладостном томлении я лежу распростертый. И крепко знаю, знаю: возлюбленная моя – пустыня.
Я в приемном покое помогаю доктору.
Доктор высокий малый лет сорока. Его черные брови смешно срослись вместе. Он давно махнул на все рукой. Но все-таки по привычке что-то делает с больными.
Вот безбородый старик. У него трахома. Он закинул голову назад и доктор прижигает ему ляписом веки. Какие ужасные глаза у этого якута. Вот якутка Улита с ребенком. Опрокинулся котел с кипятком и обварил мальчику ноги. Ребенок дико кричит, и мы с доктором, стиснув зубы, делаем ему перевязку.
Вот сифилитик Матвей. Мы развертываем его грязные тряпки и смотрим папулы… И он сам равнодушно смотрит на них…
А за перегородкой толпятся другие уроды, искалеченные язвами, ранами, водкой и сулемой…
Но я счастлив в этой мерзостной яме. Почему? В соседней комнате Софья Григорьевна развешивает порошки, готовит тинктуры… Она в белом фартуке. Рукава ее засучены. И когда я захожу в ту комнату, где она, я вижу ее смуглые руки и озабоченное раскрасневшееся лицо, и мир кажется мне прекрасным.
Живые смуглые руки.
«Но они умрут эти милые руки, – думаю я, – истлеют… Истлеют когда-нибудь, как весь этот калека-мир в ранах и язвах».
Но это не пугает меня теперь. Я не знаю почему. И мне не верится, что я боялся смерти когда-то.
Я вспоминаю уродца в Швейцарии, который смотрел на меня насмешливо мудрыми глазами там, на краю пропасти.
Как он хотел жить. Но он и смерти не боялся, право. Он только чуть-чуть подвинулся от края пропасти, но он совсем не испугался, как будто он знал, что не так-то легко перестать жить.
Вот и я сейчас на краю пропасти и чуть-чуть отодвигаюсь от нее.
Но и я не боюсь смерти, мой милый уродец. Я не знаю, почему ты не боялся ее, мой друг. А я не боюсь, потому что люблю. Потому что люблю.
– Смотрите, – говорит доктор, – это Волков, Андрей Владимирович. Право, он…
Я смотрю в окошко.
Стоят три телеги, нагруженные доверху. Вокруг галдят якуты. И какой-то господин с рыжей лохматой бородкой и откровенно-лукавыми глазами размахивает руками. И тут же стоит знакомец старый Тарас и юноша какой-то, высокий, тощий, с длинными волосами и грустным носом.
– Это экспедиция на Алдан, – говорит доктор, – мы уговорим их остаться на сутки. Все-таки люди живые.
Вечером у доктора пир.
Волков рассказывает про экспедицию.
– Денег у нас мало. Нет инструментов нужных. И мало нас: я да вот мой спутник – Матвей Матвеевич, да еще Тарас, разбойник этот. Но все это только пока. Проба пера, если хотите знать.
Он вкусно пьет водку, закусывает янтарной струганиной и вид у него при этом многозначительный. Потом он жестоко критикует экспедицию барона Ноля. Но кажется, что все это еще так, а что он собирается сказать, что-то важное, поделиться с нами секретом.
И в самом деле он хитро подмигивает и, наконец, открывает нам тайну.
– За Алданом – золото. Голову даю на отсечение – там неисчерпаемые богатства. На этот раз я не успею дойти до тех мест, но на будущий год я буду обладать миллионами.
И когда он говорит так о миллионах, размахивая руками, не очень веришь, что он сумеет их достать. И поэтому слушать его не стыдно и даже занятно: видно, что миллион для него только жест, приключение, и что хитрость его напускная. В сущности он милый мечтатель этот рыжебородый путешественник.
Но Матвей Матвеевич крепко ему верит. А, пожалуй, получи Матвей Матвеевич богатство миллионное, худо ему будет: мне кажется, не выдержит золота его слабая голова.
А Вениаминову скучно слушать о золоте. Ему хочется, чтобы говорили о Якутске, о колонии, о новостях из России и он упрекает Волкова за то, что он не привез последних номеров «Искры».
Волков вспоминает, что он тоже бывший «политический» и конфузится. С важным видом говорит что-то партийное:
– Первомайская прокламация… Вопрос о заграничном съезде…
Тогда и Вениаминов оживляется: говорит мужественные слова о диктатуре пролетариата; но глаза у него как у женщины.
И я думаю: «Умереть, товарищ Вениаминов, может быть, ты и сумеешь, но победить – никогда».
Доктор уж опьянел:
– Нет, други мои, – говорит он, с горькой усмешкой, – не вашему поколению суждено дела делать… Вы можете петь… говорить умные речи… На баррикадах драться… А народом править – это иное дело.