– Выпьем, Вася, еще по чарочке.
Когда Соня Каурина вошла в горницу, тот, кого хозяин называл Васей, слегка привстал и поклонился.
– Мне лошадей надо, – жалобно повторила Соня, озираясь.
Хозяин сделал вид, что не слышит, и громко крикнул:
– Олимпиада! Самовар.
На пороге показалась чернобровая красавица, в сарафане, с грудью, высоко подвязанной.
– Вы с приисков будете? – спросил старик шепотливо, поблескивая глазами.
– Да. С приисков, – неохотно призналась Соня.
Она села на лавку, с тоской поглядывая на хозяина.
– Я тебе верно говорю, – сказал он, обращаясь к Васе, – куй железо, пока горячо.
– Твоими бы устами, да мед пить.
– Олимпиада! Верно я говорю? Такому молодцу и овраги – путь.
– Однако.
– Эх вы, сибиряки. Заладили «однако», а что сие значит, сам черт не разберет.
– Зачем черта поминать, – сказал старик укоризненно. – Черное слово всегда на худой конец.
От непонятного разговора и духоты у Сони закружилась голова и она невольно прилегла на лавку.
– Барышня больна мало-мало, – сказал старик, – вы бы, хозяюшка, дали ей что-нибудь под голову.
– Однако, – сказала Олимпиада уже на другой лад, и было видно, что она придает этому слову теперь совсем другое значение.
– Я, право, ничего, – сказала Соня, – это пройдет. Это так.
– Через часок мы едем, – сказал Вася, поглядывая на Соню Каурину, – ежели, барышня, хотите, садитесь к нам в тарантас. Довезем вас до Григорьевки.
– Благодарю вас.
Соню лихорадило и она уже плохо соображала, что надо делать, и все ей казалось фантастическим.
– Нет, друг любезный, – говорил хозяин, похлопывая Васю по плечу, – другого такого хвата во всем округе не сыскать. Я бы тебя с Олимпиадою в одной избе ночевать не оставил.
Олимпиада громко засмеялась:
– Что я девка, что ли? У меня у самой соображение есть.
В разговор вмешался старик:
– Смотрю я на вас, господа почтенные, и диву даюсь. Все-то вы шутите, все балагурите. Но невесело ваше веселье. Почему так?
– Ты что-то врешь, старик, – обиделся хозяин, – нам весело. Сам ты сидишь, как сыч. А нам весело.
– Ну, дай Бог. А вот меня, когда я молод был, всегда грусть томила по веснам.
– Отчего так?
– А уж не знаю, как вам сказать, братики. Как, бывало, начнет дышать половодье, как поплывут по весенней воде бревна, лодки без людей и обломки там разные, сердце так и ноет. Куда, думаю, идет сила весенняя? Куда? Станешь на берегу: вокруг вода – и конца-края ей невидно. А над водою птица плачет. И не знал я тогда, о чем тосковал, а теперь знаю.
– О чем же, старик?
– О Боге, братики, тосковал.
– Эка, старина, куда хватил. При чем же тут Бог?
– Очень даже при чем, други мои любезные. Весенняя вода – слезы Господни. Это Он над нами плачет – от любви к земле плачет. И она, родимая, вздыхает: по Нем томится. Вот как поедем, прислушайтесь. Земля, братики, жива. У земли душа есть.
– Земля, может, и жива, – сказал Вася, посматривая влажными глазами на Соню Каурину, – а вот насчет Бога, ба-а-альшое сомнение есть. Земля вот она, тут. А Бога кто видел?
– Ишь ты какой шустрый, – сказал старик, – в землю веришь, а в Бога нет. А я так думаю, что если Бога нет, так и земли нет. Ничего тогда нет: одно круговращенье.
– А по мне все равно: круговращенье – ну и ладно. Моя хата с краю. Не я круговращенье выдумал. Мне наплевать.
– Однако же и ты помрешь.
– День да мой.
– Ловко, Вася, – сказал хозяин, ухмыляясь, – люблю молодца. Ему бы до девки добраться. А на том свете рассудят, кто прав, кто виноват и кто черту брат.
– А не пора ли, господа честные, в путь-дорогу? – сказал старик примирительно.
– Поедем, барышня.
– Спасибо.
Уже брезжил новый утренний свет, когда Соня Каурина, старик и Вася сели в тарантас: Соня – рядом с Васей, старик – напротив.
Теперь Вася был в щегольской оленьей дохе, в бобровой шапке, и вид у него был ухарский. Соне показались нахальными его светлые закрученные усы и слишком красные губы, и влажные глаза.
«Хорошо, что старик с нами», – подумала Соня.
– А что в половодье опасно ехать? – спросила Соня, стараясь не глядеть на своего соседа и обращаясь к старику.
– Ничего, Бог милостив.
Старик перекрестился.
Ехали час. Уже казалось, что едут по реке – от острова до острова, что скоро совсем не будет дороги. И казалось, что вернуться назад уже нельзя: водные потоки сомкнулись и нет уже пути.
Расставлены были вехи. Иные из них плавали, смытые водой. На иных чернели усталые грачи.