– Аще око твое соблазнит тя…
Но Степаныч не дослушал его, громко свистнул и пошел, улыбаясь, к оврагу, который ему полюбился теперь.
И чем радостнее и светлее казалась Степанычу жизнь вокруг, чем ближе он подходил к горячему сердцу земли, чем понятнее становился ему язык сосен, травы и лесных изумрудных озер: тем враждебнее становился он к старику, и все больше и больше хотелось ему швырнуть в лицо Илье какое-нибудь жестокое слово.
Темная, грузная ненависть поднялась из души старика и столкнулась с враждой Степаныча. Вдвоем жить стало душно.
В одну томно-сладостную ночь, когда в лунном свете купались деревья и кустарники, и повсюду двигались с легким шопотом непонятные тени, и вода около мельницы особенно нежно звенела среди камней, Степаныч лежал в избе на наре и притворялся спящим. И вот тогда старик поднялся с постели и босой, стараясь не дышать, направился к Степанычу.
Степаныч открыл глаза и ужаснулся: весь белый, с дрожащими губами, стоял перед ним старик и в его глазах было столько острой, напряженной ненависти, что Степаныч едва не крикнул громко и поспешил стать на ноги: ему казалось, что старик задушит его сейчас.
Старик засмеялся:
– Не давайте святыни псам… И жемчуга… Ногами свиньи попрут.
Торопливо оделся Степаныч и вышел из избы. Теплый воздух и мягкие тени вокруг успокоили его немного. Он пошел по дороге, вдоль покривившегося плетня. Хотелось не думать о старике, но он упорно стоял перед глазами, как будто в нем сосредоточилось все томление, все слезы людские о каком-то грехе и проклятии.
И неужели в самом деле грешен этот роскошный мир, такой таинственный, и непрерывно в любви, раскрывающий свою святость? И не есть ли великий соблазн в этом старческом гневе, в этом жестоком, страшном слове – грех?
Так думал Степаныч и ему хотелось верить, что будет миг, когда люди победят и смерть, и соблазн, – и освобожденная земля проснется для жизни новой.
Тамара
Прошумела весна, и лето горячим золотом затопило лес, поля и усадьбу. Знойно было и томно. И не верилось, что еще недавно повсюду лежал снег.
Генеральша Самыгина приехала в начале июня, и с нею – дочка Варя, учитель Сермягин и господин Фабрициус, секретарь генеральши.
Дворецкий Мисаил почтительно водил генеральшу по комнатам и повторял одну и ту же фразу:
– Все по старому, ваше превосходительство.
И казалось, что напудренные кавалеры и дамы на портретах повторяют за Мисаилом:
– Все по старому, генеральша, все по старому.
Варя потащила Сермягина в полупустую оранжерею и там громко кричала, искушая эхо:
– Кто была первая дева?
И когда эхо отвечало: «Ева… Ева…», Варя хлопала в ладоши и смеялась по детски, хотя глаза у нее были, как у взрослой: у горбатых детей всегда такие глаза.
Покойный генерал Самыгин приехал однажды нетрезвый с дворянских выборов, взял у няньки Варю, но как то неудачно: выскользнул ребенок из пьяных генеральских рук: растет теперь у Вари горб, а ей уж четырнадцать лет.
Потом Сермягин с Варей идут в парк. Недалеко от дома – цветник, боскеты, а подальше крепко стоят старые липы.
У Сермягина рассеянный взгляд, и он худо понимает волнение Вари.
– Ах, как пахнет! – говорит Варя – как пахнет. Нет, я не могу больше, Андрей Васильевич. Я не могу. Я умру от счастья, Андрей Васильевич.
– Но зачем же умирать? – улыбается раздумчиво Сермягин, восхищаясь тайно непонятным Вариным увлеченьем.
И, покоряясь Варе, вдыхает Сермягин душистую пряность, и ему кажется, что Варя права, что хорошо умереть под липами.
И зовет, зовет парк, как будто обещает рассказать занятную повесть о милых прошлых днях, о страшных прошлых днях. Вот на этой чугунной скамейке целовалась жеманница и напудренный дворянин обнимал томную талию любовницы. А вот здесь, на лужайке, прадед Самыгина, по преданию, затравил собаками изменившую ему наложницу из дворовых.
– Ну, Варя, довольно. Я иду к себе. Надо работать.
– Ах, уж эти книги ваши. Все – книги, книги, книги…
Идет Сермягин, сутулый, близорукий, как на свидание, к своей «Критике чистого разума».
Он пишет сочинение о кантианстве, перелистывая сухие немецкие книжки. Ему кажется, что сетями отвлеченной мысли он что-то поймает. Уже поблескивает золотая рыбка, но в последний миг ускользает.
Должно быть, мешает лето, пчелы, ветерок, пахнущий медом, и злой настойчивый комар.
Потом Мисаил звонит к обеду, деревенскому, раннему.
Фабрициус разговаривает с генеральшей по английски об астральных делах: они – теософы; они осведомлены; Анни Безант однажды пожала руку генеральше, – это было в Лондоне на теософском съезде…