В городе – ни души. Куда ни глянешь – церкви, одна возле другой. И кажется непонятным, как возможно было строить так город, и не верится, что были безумцы, которые спешили воздвигать храм рядом с храмом почти вплотную, не помышляя о преходящем.
И вот теперь дважды в сутки поют колокола – многогласный оркестр звучит над Волгой. А людей нет. В пустых церквах творят евхаристию священники. И лишь седая древность откликается из могил на молитвенные зовы священнослужителей и клира.
– У меня две дочки, – говорит Борис Семенович: – Тоня и Таня. Антонина со мной, а Татьяна в монастыре. А матери у них нету: скоро три года исполнится со дня ее кончины.
Обедают у Бориса Семеновича.
Тоня – девушка лет девятнадцати, с крепкими свежими губами, со смеющимися серыми глазами, с высокой грудью – и когда смотришь на ее жесты, походку, кажется, что вот-вот и начнет она плясать «По улице мостовой», поводя плечами и выступая павой.
Она рада гостю. И вкусно угощает его ухой, крупеником, наливкой. После обеда чай пьют с медом сотовым в маленьком садике, где одичавшие ирисы, анютины глазки и маргаритки, где жужжат пчелы и по воздуху летает тонкая паутина.
– А где вы остановились? В гостинице? Ах, какой ужас! Нет, я сведу вас к Анне Акимовне на поле. Вы у нее должны домик снять.
И вот после чая Тоня ведет Енисеева.
Перед окнами душистое поле; за оврагом бродят тяжеловыйные коровы и тонконогие овцы; дальше хвойный лес, называемый Рыжичник.
Жить Енисеев будет один, совсем один. К нему будет приходить Марфа от Анны Акимовны; она будет убирать комнаты, а обедать придется у Лугановых.
Тоня, сероглазая провинциалка, уже чувствует себя легко с этим художником, который, быть может, и славен там где-то в столице, но здесь она себе госпожа, Тоня Луганова.
Шесть часов. В городском саду сильно пахнет тополем. И аллея вдоль оврага вся в белых пятнах от солнца.
– Вот видите это солнечное кружево на песке и это серебро на листьях? – говорит Енисеев Тоне: – видите? Я вот смотрю так, а у меня сердце падает: это значит, я художник. Наука разложит вам все эти краски и умно расскажет про эфирные волны, но я, Тоня, вижу в этом солнце знаки, которые кто-то подает мне из другого мира. И у меня такое чувство, как будто я влюблен.
– Этого я не пойму, – говорит Тоня: – вы об этом с Татьяной поговорите. Она у нас мудреная.
– Я вашей сестры не знаю, – говорит Енисеев серьезно: – и она в монастыре – ваша сестра. Бог с нею…
Тоня перебивает:
– Слушайте: пароход идет…
Енисеев и Тоня идут к Волге – мимо собора, мимо старых пушек, теперь безмолвных.
Только здесь, когда смотришь на Волгу, кажется, что есть выход из этого безлюдья. Веришь, что где-то шумит жизнь живая, но далеко должно быть. Кто-то на лодке спешит с того берега. Поют. Но и эта речная песня тонет, глохнет в тишине.
И неожиданно звучит жесткий свисток парохода. Тоня смотрит, как удаляется пароход, и на минуту становится грустной: ей хочется плыть так, в неизвестную даль; ей представляется палуба, новые люди, – ночь в каюте, когда слышишь совсем близко под головой плеск волны…
– Вот наступит осень, – говорит Тоня: – вы уедете в Петербург, Павел Николаевич. А я… Что я буду делать? Милый, хороший! Возьмите меня с собой.
– Бог знает, что вы говорите, Тоня. Как я вас возьму с собой? А отец? Что он скажет?
– Ах, не знаю… Не знаю… Вот мне сейчас девятнадцать. Но вы подумайте только: я никогда не была влюблена, никогда. Татьяна в монастырь ушла. А я по ночам не сплю: все кажется, что кто-нибудь тихо войдет в дверь и станет шептать: «люблю, люблю!» – а потом целовать станет. Глаза закрою и жду. Но здесь никто не придет ко мне в этом городе.
Тоня и Енисеев идут в Покровский монастырь, дугами, по берегу, мимо лесопильни. Вот дымится труба, жужжат пилы, пахнет стружками, опилками. Черноногие босые бабы, с изможденными лицами, тащат на спинах щепу.
На том берегу стоит у белой стены послушник недвижно. Хочется тронуть рукой, спросить, жив ли.
Уже вечереет, когда Тоня и Енисеев возвращаются в город.
– Ведите меня к вам. На поле, – говорит Тоня: – я вам самовар поставлю. Чай будем пить.
И она прижимается головой к плечу Енисеева.
После чая Тоня заботливо закрывает окна и плотно задергивает шторы.
– Зачем это? – спрашивает Енисеев, недоумевая искренно.
– Молчите. Так надо. Молчите.
Потом Тоня забирается на колени к художнику и жадно целует его в губы. И долго смотрит ему в глаза, охватив руками голову. И потом опять целует.