И поднялся Яков, сорвал похолодевшей рукой ситцевую занавеску и тихо кликнул:
– Ты здесь? Маленький Раух! Ты здесь?
Никто не отвечал, и только шелестело что-то за окном.
И вот тогда Яков, босой, в одной рубахе, подошел окну и заглянул на двор.
По стене сарая, белой от луны, пробежала тень – маленькая и горбатая.
Так с пьяных глаз померещилось Якову Пронину пробежала тень – маленькая и горбатая…
И как будто прошлое застонало в груди: не вернешь, не вернешь, не вернешь…
Хотелось выбежать из дома, прильнуть к земле, руками ее разрыть и требовать-кричать: отдай!
На другой день Яков Пронин должен был везти теленка на завод братьев Пруст.
Молодцы привязали теленка к телеге, и он беспомощно лежал, вытянув ноги и тоскливо озираясь.
Яков взял возжи, от которых пахло кровью, молодцевато присел на край телеги.
Духота сделалась невыносимой, и когда за городом Яков взглянул на небо, он сообразил, что будет гроза.
Потемневшая земля вздулась, поднялась к небу одним большим бугром. Ласточки метались, как сумасшедшие, касаясь крыльями трепетной ржи. Одна огромная лохматая туча с порыжевшими краями ползла с востока.
Раздался сухой отчетливый гром, потом еще и еще; мучительно замычал теленок; нагнулась рожь; пробежали, крутясь, столбики придорожной пыли; там и сям мелькнули в воздухе прутики и листья; и разорвалось, наконец, небо огненным зигзагом…
Забила гроза тревогу. Черной косой своей хлестнула она по земле и бурными слезами залила дорогу. С воем ринулась в рожь, обнажая окровавленные десны.
Тогда Яков привстал на телеге и громко захохотал.
– Га! – крикнул он и ударил лошадь кнутом.
Телега помчалась среди вихря, и в дикой радости, вместе с бурей, смеялся мясник Пронин.
Когда перестал лить дождь и взмыленная лошадь побежала рысью, до завода оставалось версты полторы.
Переезжая по мосту через Черную Речку, Яков заметил на берегу маленького горбатого человека…
Горбун сидел на бугорке, опустив голые ноги в воду, и бросал камни на середину реченки.
Западня
Веял морской ветер и гнал сентябрьские облака. И эти волокнистые караваны ползли над городом, как вестники осени. Внизу, над Невой, дымился бледно-фиолетовый туман. И Троицкий мост тонул во мгле. А все что за ним, на том берегу-парк, проспект, набережная – все было погружено в хаос тумана. И болезненное дыхание осени смешивалось со вздохами утомленного города.
Валентине Сергеевне казалось, что Петербург обречен на гибель, что зараженные кварталы задыхаются в тумане. что все непрочно среди этих серых стен…
Острый запах соли, нефти и увядающей зелени раздражали ноздри и горло; пронзительный свист ветра звучал, как удары бичей, и марево туманов странно отливало перламутром.
Стало темно. Застучали крупные капли дождя, все чаще и чаще. И неожиданно, совсем близко, упала молния и вместе с нею рухнул гром.
Уже нельзя было различить очертаний города. Троицкий мост, как огромная барка, качался на волнах. И лишь, при блеске молнии из тьмы воздвигались на миг высокие здания и шпили, казавшиеся допотопными чудовищами. Как будто земноводные гиганты раскрывали свои пасти и вновь замыкали. И в этом хаосе воды и камней звучал один страшный, безумный вопль о гибели и смерти.
И весь этот траурный город, над которым небо помавало молнией, казался Валентине Сергеевне огромной западней, а сама она, Валентина Сергеевна, представлялась себе пленницей, которую невидимая рука дразнит черным факелом.
Когда гроза утихла, наконец, и гром, как утомившийся зверь, глухо рычал где-то, ряды огней обозначались в тумане – золотой запутанный узор на серой канве.
Валентина Сергеевна стала торопливо раздеваться, роняя на пол шуршащие юбки. Брезгливо взглянув на свои нагие плечи и грудь; она поспешила лечь в постель. Но спать не хотелось, и те мысли, которых она боялась, от которых она всегда ускользала, теперь неотступно ее преследовали. Она болезненно их чувствовала где-то под черепом, над бровями. И они представлялись ей острыми иглами, орудием какой-то жестокой пытки.
До последнего времени ей не верилось, что может случиться то, чего боялся муж, но сегодня она живо представила эту ужасную возможность и заметалась в тоске, как плененный зверек.
И вот теперь, когда она почувствовала близость чего-то значительного и опасного, она поняла, что жизнь ее постыдна, что в сущности она ни во что не верит и не знает, как надо жить.
В непонятном страхе она рассматривала при свете ночника, свои маленькие руки, как будто бы они не ей принадлежали, и они казались ей беспомощными и возбуждали ее жалость.