«Люди! Люди!»
Потом я зажигаю спичку и смотрю на Чернеца. Лицо – как у девушки. И губы улыбаются.
Думаю:
«Видит во сне Христа своего Глеб милый. И пусть».
Вспоминаю прошлое и не верю в него: было не было? Бог знает… Все забыл. Лица забыл. Свое лицо забыл. Так остались случайные голоса.
Запишу, что вспомню.
Шел мне тогда двенадцатый год. И был я влюблен в девочку Руфину. Привозили ее к нам из института по субботам, и она рассказывала разные истории. Глаза, бывало, сияют у нее, лицо восковое, и вся она как белый тонкий цветок, и страшно смотреть на нее.
Бывало, раскроет широко глаза и скажет:
– В институтском подвале кости человеческие нашли… В цепях…
Или вдруг неожиданно:
– А есть еще у нас в институте девочка Фиолетова. Я раз ночью проснулась. А она в одной рубашке, босая, к луне идет. Луна светит, а она к ней руками тянется, а сама спит. Страшно мне, тетушка, страшно мне…
И потом расплачется на груди у моей матери. Вот я и влюбился в эту Руфину. Ходил за ней как привороженный.
И раз ночью приснился сон.
Пришли в Москву турки. Опасно ходить по улицам: забирают в плен, убивают. Но хочется мне пойти на Молчановку, к тетушке Анне Павловне. Пробираюсь я вдоль стены. Слышу, где-то идет пальба и мне страшно. И вдруг вижу, за дровами мерзнет девочка в одной рубашонке. Тогда я подумал: «Придут турки и убьют девочку. Надо ее спасти». Я взял ее на руки и побежал во весь дух. Бегу, а сам слышу, как у нее сердце стучит. Бегу я по широкой лестнице на второй этаж, потом по коридорам, по залам пустынным – и вот, наконец, кладу девочку на пол. Смотрю: это – Руфина. И уже нет на ней рубашки. И только ниже груди – повязка белая, а из-под нее кровь сочится. И смотреть на кровь, на обнаженные ноги, и на все тело разметавшееся – больно и сладко.
Вот моя первая любовь.
И многое иное было. Вот помню еще.
На крутой лестнице, узкой, темной впервые услышал «люблю».
И потом: «возьми мою жизнь».
И вдруг – как ножом: ровно через десять дней дверь заперта.
«Я больна, не могу выйти к тебе».
«Отопри».
«Не могу… Не могу…»
И шепот за дверью.
А когда пошел прочь от запертой двери, в небе высоком звезды чертили путь свой.
– Жизнь проклятая.
А Чернец все еще бормочет:
– Иисусе, спаси мя… Иисусе, сыне Божий…
Любовь и смерть… Любовь и смерть…
Помню еще случай в горах, за границей. Семья крестьянина: муж, похожий на жирную унавоженную землю; жена как тяжеловыйная корова; упитанные ребята и среди них маленький уродец, пятилетний немой горбун с больными недвижными ногами…
Мать не раз говорила:
– Ах, если бы Господь принял его в свое лоно.
Я понял, наконец, и засмеялся:
– Хотите, я возьму его с собой в горы?
– О, возьмите, добрый господин. Ему полезно подышать горным воздухом. К ужину мы вас ждем, добрый господин.
И вот я отправился.
Горбун цепкими ручонками обхватил мне шею и повис на ней, как обезьянка: ходить он не мог.
В полдень мы были на Золотом Роге: это – маленькая площадка в две-три квадратные сажени, и висит она над пропастью.
Солнце пылало в небе, как опрокинутый красный факел. И было тихо, совсем тихо.
Я посадил мальчишку на край площадки, и отошел от него, отвернулся и запел. Эхо вторило. Посыпались мелкие камешки. Я обернулся.
Горбун отполз немного от края пропасти и теперь смотрел на меня огромными черными глазами.
И я не сумел столкнуть тогда этого малыша.
Он смотрел на меня тихо и насмешливо, как старик.
Чернец проснулся, дергает меня за рукав:
– Дмитрий! А Дмитрий! Ты не спишь?
– Нет.
– Тяжко тебе, Дмитрий?
– Да.
– Отчего ты не молишься, Дмитрий?
– Не умею.
– Нет, это ты из гордости не молишься…
Я молчу.
– Вот мы с тобою приятели, – продолжает Чернец, – а я до сих пор не знаю, за что ты в Сибирь идешь. Молчаливый ты человек, Дмитрий.
– За что иду? Я и сам не знаю. Иду административно, по подозрению. А какие дела делал, забыл. Много всего было. Вот случай, например, один случился не со мною, положим, а с приятелем. Если тебе не спится, расскажу, пожалуй.
– Не спится. Расскажи.
– Ну, вот пришлось приятелю моему свидетелем быть в одном деле неловком. Предложено было некоему господину повеситься и записку оставить «в смерти моей прошу никого не винить». Ну, вот все честь честью: собрались на даче в Парголове. Дело было в октябре и ветер волком выл. Жутко было. И так холодно, что, когда разговаривали, пар изо рта шел. Пришли трое и ждут. Думают: придет или нет? Дело было в том, что господина некоего на честное слово отпустили. Сидят трое молча, и у каждого тайная мысль: «Ах, если бы обманул, не пришел» – однако, глупец явился. Роза в петлице и курит. «Ну-с, господа, я готов». «Прекрасно, – говорят, – вот чернила, бумага». Написал он все как следует. Потом – «Прощайте, – говорит, – товарищи» – и пошел в соседнюю комнату, где было приготовлено. Дверь за собой притворил. Сидят трое, молчат. И ничего не слышно. Потом один встал, отворил дверь, а тот посреди комнаты и курит. И так до трех раз. Наконец, стали ему помогать сделать то, что надо. Так он все отбивался и все стонал: «Я сам, товарищи, я сам». А как его отпустишь, он опять за папироску и просит «одну минуточку подождать». Очень была неприятная история. А, впрочем, может быть, я прочел где-нибудь про историю эту.