– Да это что-то нехорошее, Дмитрий.
– Да уж что хорошего.
Загрустил Глеб. Молчит.
Под утро засыпаем.
Потом ленивый арестантский день – собираются, громыхая кандалами, в кучу. Сергей, по прозванью Сверчок, что-то вполголоса рассказывает, должно быть, смешное и безобразное. Неистово смеются.
Камера наша в третьем этаже. За палями виден двор политических. Там уж два дня бунтуют.
Ворота завалены хламом и забиты брусьями. А во дворе, над кухней, развевается красный флаг.
От нас уголовных, с высоты, люди там, внизу, кажутся маленькими, как дети.
Из Иркутска приезжал вице-губернатор и вел переговоры с политическими. Слава Богу, договорились. Значит, завтра в путь. Надоела пересыльная канитель.
Сегодня выпустили нас гулять на большой двор всех вместе.
Вениаминов подошел ко мне.
– Вы ли, Бугровский? В халате, с уголовными? Как так?
Глаза у Вениаминова невинные и вообще вид иконописный.
Не понравился он мне почему-то и я брякнул:
– Ребенка изнасиловал. Вот и с уголовными.
– Неправда, – говорит, – не поверю никогда.
И покраснел.
Идем этапным порядком до Качуга – впереди политические – и все молодежь, а мы, уголовные, на задних телегах, вокруг конвой. Идем по Александровскому селу; обыватели кланяются. Политические поют. И мне завидно, что они молоды и что весна веселит их, как щенят.
Вениаминов подошел ко мне с товарищем и говорит:
– Вы бы, Бугровский, с нами шли. Офицер ничего не скажет.
Я улыбаюсь:
– Мне и тут не худо.
А когда переправлялись через Ангару, я очутился на пароме рядом с женою Вениаминова, Софьей Григорьевной. Брови у нее умные и вся она строгая, как монашенка, а губы пылают от страсти. Посмотрела на меня, точно спросила о чем.
Ангара вся в пене. На берегу огромные ледяные сталактиты. Ветер крепкий, а паром наш – щепка. На иных лицах страх. Но Софья Григорьевна – как царица.
Она протянула мне руку и сказала:
– Мы с вами знакомы. Я от вас на Висле транспорт принимала.
Так это была она.
И я вспомнил ночь на Висле. Дело было осенью.
Пока я грузил тюки на телегу, лодка билась о сваи, как живая. Ливень хлынул. Мы отъехали с версту, а потом ямщик отказался везти дальше. Тогда я вытащил браунинг и пригрозил. Часа через два мы приехали в корчму. В комнате сидела женщина, закутанная в шаль. Лица разобрать нельзя было. Только глаза сверкали. Она сказала пароль. И когда я услышал ее голос, мне захотелось сорвать с нее шаль, посмотреть на ее лицо, волосы, губы… Она легла на постель, не раздеваясь, а я на полу. Возница наш давно уехал. И в корчме мы были одни: хозяин остался на том берегу. Я погасил огонь. На дворе шумела буря. И всю ночь я не спал. И мне чудилось, что эта женщина, закутанная в черное, тоже не спит и что она чувствует, что я почти люблю ее.
Под утро я заснул, а когда проснулся, ее уже не было. Оказывается, на рассвете приехали товарищи и увезли транспорт. И она уехала с ними.
И вот теперь она опять рядом со мной. Так близко… Но ближе к ней Вениаминов.
Я почему-то вспомнил крутую темную лестницу и шепот «люблю».
И потом запертую дверь.
«Я больна, не могу выйти к тебе».
«Отопри».
«Не могу… Не могу…»
И шепот за дверью.
И думается, как всегда: так все мы – у запертой двери бессильно ломаем руки. Там где-то любовный шепот, а здесь на холодных плитах каменных – тоска.
А река вся в пене: играет по-прежнему Ангара. На берегу костры. Буряты-ямщики курят свои трубки горькие и думают о чем-то своем – о пастбищах, кумысе, о своих темнокожих подругах и о полудиких конях.
Мы расположились на берегу. И пришла, и стала ночь. Она зажгла на небе свои чародейные огни. И весенняя влажная земля приняла ее, как подругу и любовницу.
Какой-то золотой праздничный шум был в небе, и порой казалось, что из хаоса звездного рождаются голоса и поют свою песню весеннего воскресения.
Надо было молчать и слушать эту ночь. Надо было встретить ее, как прекраснейшую царицу.