«Приглядкой» у нас в Тарасконе называется все, что манит взор, все, к чему мы стремимся и что не дается нам в руки. Это пища мечтателей, людей, наделенных воображением. И Тартарен говорил правду: никто не посвящал столько досуга «приглядке», сколько он.
Я тащил чемодан, шляпную картонку и пальто моего героя, поэтому плелся сзади и слышал не все. Слова относил ветер, который, чем ближе мы подходили к Роне, становился все резче. Я уловил лишь, что Тартарен ни на кого не сердится и что он смотрит на свою жизнь взглядом все приемлющего философа:
— …Бездельник Доде написал обо мне, что я — Дон Кихот в обличье Санчо… Он прав. Этот тип Дон Кихота, напыщенного, изнеженного, ожиревшего, недостойного своей мечты, довольно часто встречается в Тарасконе и его окрестностях.
Дойдя до ближайшего поворота, мы увидели спину бежавшего Экскурбаньеса, — поравнявшись с магазином оружейника Костекальда, сегодня утром назначенного муниципальным советником, он заорал во всю глотку:
— Хо-хо!.. Двайте шумэть!.. Да здравствует Костекальд!
— Я и на него не в обиде, — сказал Тартарен. — Должен, однако, заметить, что Экскурбаньес — это воплощение худшего, что есть в тарасконском юге! Я имею в виду не его крики, — хотя, по правде сказать, он орет где надо и где не надо, — а его непомерное тщеславие, его угодливость, которая толкает его на самые низкие поступки. При Костекальде он кричит: «Тартарена в Рону!» Чтобы подольститься ко мне, он то же самое крикнет и о Костекальде. А не считая этого, дети мои, тарасконское племя — чудесное племя, без него Франция давно бы зачахла от педантизма и скуки.
Мы подошли к Роне. Прямо напротив нас догорал печальный закат, в вышине проплывали облака. Ветер словно бы утих, но все-таки мост был ненадежен. Мы остановились у самого моста, — Тартарен не уговаривал нас провожать его дальше.
— Ну, простимся, дети мои…
Он со всеми расцеловался — начал с Бомвьейля, как самого старшего, а кончил мною. Я обливался слезами и даже не мог вытереть их, потому что все еще держал чемодан и пальто, — слезы мои, можно сказать, выпил великий человек.
Тартарен был взволнован не меньше нас. Наконец он взял свои вещи: пальто на руку, картонку в одну руку, чемодан в другую.
— Смотрите, Тартарен, берегите себя!.. — сказал ему на прощанье Турнатуар. — Климат в Бокере нездоровый… В случае чего супцу с чесночком… Не забудьте!
На это ему Тартарен, подмигнув, ответил:
— Не беспокойтесь… Знаете, как говорят про одну старуху? «Чем больше старуха старела, тем больше старуха умнела — и помирать не хотела». Так вот и я.
Мы долго смотрели ему вслед, — он шел по мосту несколько грузным, но уверенным шагом. Мост так весь и качался у него под ногами. Несколько раз Тартарен останавливался и придерживал слетавшую шляпу.
Мы издали кричали ему, стоя на месте:
— Прощайте, Тартарен!
А он был так взволнован, что даже не оборачивался и в ответ не произносил ни слова, — он только махал нам картонкой, как бы говоря:
— Прощайте!.. Прощайте!..
Три месяца спустя. Воскресенье, вечер. Я вновь открываю свой «Мемориал», давно уже прерванный, эту старую зеленую тетрадь с измятыми уголками, начатую за пять тысяч миль от Франции, тетрадь, с которой я не расставался нигде, ни на море, ни в темнице, и которую я завещаю моим детям, если, конечно, они у меня будут. Тут еще осталось немножко места, и я этим воспользуюсь и запишу: нынче утром по городу разнеслась весть — Тартарен приказал долго жить!
Три месяца ничего о нем не было слышно. Я знал, что он живет в Бокере у Бомпара, помогает ему сторожить ярмарочное поле и охранять замок. В сущности говоря, это тоже «приглядка». Я скучал по моему дорогому учителю и все собирался навестить его, но из-за окаянного моста так и не собрался.
Как-то раз я смотрел издали на Бокерский замок, и показалось мне, что на самом-самом верху кто-то наводит на Тараскон подзорную трубу. По-видимому, это был Бомпар. Потом он ушел в башню, но сейчас же вернулся с каким-то очень полным мужчиной, похожим на Тартарена. Полный мужчина посмотрел в подзорную трубу, а потом стал делать знаки руками, как будто он кого-то узнал. Но все это было так от меня далеко, все это было такое маленькое, едва-едва различимое, — вот почему этот случай очень скоро изгладился из моей памяти.
Сегодня с самого утра ко мне привязалась беспричинная тоска, а когда я пошел в город побриться — по воскресеньям я всегда бреюсь, — меня поразило небо, пасмурное, холодное, тусклое: в такие дни особенно четко вырисовываются деревья, скамейки, тротуары, дома. Войдя к цирюльнику Марку Аврелию, я поделился с ним своим впечатлением: