— Вот ведь какая жара на севере! — смеясь, говорила она.
Все же что-то тревожило ее. Отчего в этом непонятном краю дома без веранд, зато стены толстые-претолстые и повсюду ковры и тяжелые драпировки? На что могут быть нужны пузатые изразцовые печи и поленницы дров, сложенные во дворах? На что нужны накидки из голубых лисиц, теплые шубы, всевозможные меха, запрятанные в шкафах?.. Ей, бедняжке, вскоре предстояло это узнать.
Проснувшись однажды утром, креолочка почувствовала, что ее пробирает дрожь. Солнце скрылось, а с темного, низко нависшего неба, приблизившегося за ночь к земле, падали бесшумные белые пушинки, как будто с веток хлопчатника… Зима пришла! Пришла зима! Ветер свищет, печи гудят. Колибри уже не щебечут в своей золоченой клетке. Неподвижны их голубые, розовые, рубиновые, изумрудные крылышки. Жалко смотреть, как, застыв и нахохлившись от холода, жмутся друг к другу птички с тонкими клювиками и глазками в виде булавочных головок. В глубине парка трясется заиндевевший гамак, а ветки сосен превратились в стеклянные шнуры… Креолочке холодно и страшно выйти из дому.
Сжавшись в комочек возле камина, подобно своим колибри, она весь день смотрит в огонь и греется на солнце воспоминаний. В пылающем жаром очаге ей видится родной край: залитые солнцем набережные, из сахарного тростника струится сладкий коричневый сок, в золотистой пыли кружат зерна маиса. А послеобеденный отдых за светлыми занавесями на соломенных циновках! А звездные вечера, светящиеся мошки, мириады крылышек, жужжащих среди цветов и в сетке тюлевого полога!..
А пока она грезит у камина, зимние дни становятся все короче, все темнее. Каждое утро в клетке подбирают мертвую птичку. Вскоре их остается всего две, два комочка зеленых перьев, которые, нахохлясь, жмутся друг к Другу…
Настало утро, когда креолочка уже не могла встать. Как маонское одномачтовое суденышко,[19] затертое среди северных льдов, ее тоже сковал и обессилил мороз.
В комнате темно и уныло. Иней накинул на окно густую завесу матового шелка. Город как будто вымер, и на безмолвных улицах слышно только жалобное пыхтение паровика, очищающего путь от сугробов снега. Лежа в постели, креолка раскрывает веер, любуется унизывающими его блестками или глядится в зеркала, привезенные с родины и опушенные пестрыми павлиньими перьями.
Все темнее, все короче становятся зимние дни. Креолочка томится и тоскует под кружевным пологом. Больше всего огорчает ее, что с кровати не видно камина. Ей кажется, будто она вторично лишилась родины…
Время от времени она спрашивает:
— Огонь горит?
— Конечно, детка, горит. Камин так и пылает. Слышишь, как потрескивают дрова, как громко стреляют шишки?
— В самом деле?
Но как она ни наклоняется, огня ей не видно, и это приводит ее в отчаяние.
Вот она, бледная и печальная, положив голову на самый край подушки, смотрит вечером в ту сторону, где пылает чудесный незримый огонь, а к постели подходит ее возлюбленный и берет одно из зеркал, лежащих на одеяле:
— Голубка моя! Тебе хочется видеть огонь… Погоди, сейчас я это устрою…
Он становится на колени возле камина и пытается с помощью зеркала направить на нее отблеск волшебного огня:
— Видишь теперь?
— Нет, ничего не вижу.
— А сейчас?
— Пока еще нет…
И вдруг сноп огня озаряет ее лицо, все ее тело.
— Да, да, вижу! — радостно вскрикивает креолка и умирает со счастливым смехом, унося два огонька в глубине зрачков.
― ЭТЮДЫ И ЗАРИСОВКИ ―{2}
(сборник)
МАРИ-АНТО
— …Хорошо, я расскажу вам эту историю, — сказал со смехом барон Бюрде, — однако предупреждаю вас: она немножко игрива, и при дамах… Но все же я попытаюсь. Если я зайду слишком далеко, остановите меня.
Итак, повторяю, я получил должность советника префектуры в Аяччо, прибыл я к месту моего назначения несколько взволнованный. То было начало моей служебной карьеры. А тут еще переезд по морю, пятнадцать часов немилосердной качки, неприветливый вид этого острова с его красноватыми утесами, где носятся чайки, и, кроме всего прочего, две-три истории о бандитах и вендеттах, которые мне рассказали на корабле. Короче говоря, когда я сходил на берег, я был в прескверном расположении духа. То, что я услышал в префектуре, меня окончательно смутило. Префект, хотя мы с ним были одни в его кабинете, все время говорил со мной шепотом и с тревогой на лице: