«Пусть даже он прав: они трусы, отступники… А все-таки для матерей большое счастье, что они вернулись».
Она вспоминает те годы, когда ее старшин сын, прежде чем пойти на военную службу, работал в это время дня здесь, в саду. Она смотрит на колодец, где он наполнял лейки — в рабочей блузе, с длинными, прекрасными волосами, которые ему обрезали, когда он стал зуавом…
Внезапно она вздрагивает. Калитка — та, что выходит в поле, — скрипнула. Собака не залаяла. А ведь тот, кто вошел, крадется, словно вор, вдоль стен, бесшумно пробираясь между ульями…
— Здравствуй, мама!
Перед ней Христиан, в расстегнутом мундире, смущенный, взволнованный; он говорит заплетающимся языком. Малодушный солдат вернулся вместе с другими зуавами на родину и вот уже около часа бродит вокруг дома, дожидаясь, пока уйдет отец. Мать хотела бы разбранить его, но у нее не хватает духу. Она так давно не видела его, так давно не целовала! К тому же сын приводит веские причины; он рассказывает ей, как сильно он скучал по родному краю, по кузнице, как томился разлукой со своими, как вдобавок дисциплина становилась все более суровой, а товарищи издевались над ним, обзывая его «пруссаком» за его эльзасское произношение. Мать верит всему, что он говорит; ей достаточно взглянуть на него, чтобы поверить его словам. Продолжая разговаривать, они входят в столовую. Разбуженные шумом, мальчики выскакивают босиком, в одних рубашках и бросаются на шею старшему брату. Мать уговаривает его поесть, но он не голоден. Его мучит жажда, неутолимая жажда. Он залпом осушает одну кружку воды за другой, заливая огромное количество пива и белого вина, которое он с утра уже успел выпить в трактире.
Во дворе слышатся шаги. Это возвращается кузнец.
— Христиан! Отец идет! Скорей спрячься, а я поговорю с ним, объясню ему…
Мать толкает сына в угол, за большую изразцовую печь, и снова принимается шить дрожащимн от волнения руками. К несчастью, феска зуава осталась на столе и тотчас бросается кузнецу в глаза. Бледность жены, ее замешательство… Он понял все.
— Христиан здесь!.. — говорит он страшным голосом и, не помня себя, схватив палаш, бросается к печке, за которой, прислонясь к стене, чтобы не упасть, притаился бледный, как полотно, отрезвившийся зуав.
Мать бросается между ними.
— Лори, Лори! Не убивай его!.. Это я написала ему, чтобы он вернулся, что он нужен тебе в кузнице.
Она судорожно цепляется за руку мужа, рыдая, ползает на коленях за ним по полу. Во мраке соседней комнаты плачут дети, напуганные полными гнева и слез голосами, такими грозными, что мальчики не узнают их.
Кузнец останавливается и, пристально глядя на жену, говорит:
— Ах, значит, это ты его выписала?.. Ладно! Раз так, пусть ложится спать. Завтра я решу, что мне делать.
На следующее утро, после тяжелого сна, полного кошмаров и беспричинных страхов, Христиан просыпается в той самой комнатке, где он жил ребенком. Сквозь мелкие стекла в свинцовом переплете, сквозь цветущий хмель ударяют жаркие лучи солнца — оно уже высоко стоит на небе. Внизу, в кузнице, молот стучит по наковальне… Мать сидит у изголовья Христиана — она не отходила от него всю ночь, напуганная гневом мужа. Старый кузнец тоже не ложился. До самого утра он ходил по дому, плакал, вздыхал, отпирал и запирал шкафы.
И теперь он с сосредоточенным видом, одетый по-дорожному, входит в комнату сына; на нем высокие гетры, широкополая шляпа, в руках узловатая палка с железным наконечником. Он идет прямо к постели.
— Ну, вставай! Живее!..
Сын в смущении хватается за свою форменную одежду.
— Не надевай ее, — сурово говорит отец.
— Но ведь у него ничего другого нет, — робко заступается мать.
— Дай ему мою одежду… Мне она больше не нужна.
Пока сын одевается. Лори тщательно складывает куртку, короткую жилетку, красные шаровары и, связав все в узел, надевает себе на шею плоскую жестяную коробочку, в которой хранится проходной лист…
— Теперь пойдем вниз… — говорит он, и все трое молча сходят в кузницу.
Мехи гудят, все за работой. Увидев вновь настежь раскрытый сарай, по которому он так скучал в Африке, зуав вспоминает детство, вспоминает, как часто он играл здесь между согретой солнечным теплом дорогой и кучей угольного мусора, где сверкали искры, долетавшие из кузницы. Его охватывает порыв нежности. Ему страстно хочется вымолить у отца прощение. Но, подняв глаза, он встречает все тот же неумолимый взгляд.
Наконец Лори говорит:
— Слушай, парень: вот наковальня, вот инструменты… Все это теперь твое… И это все тоже!.. — прибавляет он, указывая на залитый солнцем, полный жужжащих пчел садик, виднеющийся сквозь почерневший от дыма проем двери. — Ульи, виноградники, дом — все принадлежит тебе… Уж если ты ради всего этого пожертвовал своей честью, ты должен по крайней мере этим владеть… Теперь ты здесь хозяин… Я ухожу… Ты должен был служить Франции пять лет — я отслужу их за тебя.