Выбрать главу

Девушка внимательно слушала его и часто просила объяснить ей то или другое. Он объяснял с удовольствием, видя напряжение мысли на её лице. Но, когда он кончил, она, помолчав с минуту, простодушно спросила его:

— Но ведь тут начато не с начала! А в начале был бог. Как же это? Тут о нём просто не говорится, разве это и значит не верить в него?

Он хотел возражать ей, но по выражению её лица понял, что это бесполезно. Она верила — об этом свидетельствовали её глаза. Тихо, с боязнью, она говорила ему что-то странное.

— Когда видишь людей и как всё это гадко у них и потом вспомнишь о боге, о страшном суде — даже сердце сожмётся! Потому что ведь он может всегда — сегодня, завтра, через час — потребовать ответов… И знаете, иногда мне кажется — это будет скоро! Днём это будет… сначала погаснет солнце… а потом вспыхнет новое пламя, и в нём явится он.

Ипполит Сергеевич слушал её бред и думал; «В ней есть всё, кроме того, чему необходимо следовало бы быть…»

Её речи вызвали бледность на её лице, испуг был в глазах у неё.

Но её бред исчез вдруг, когда до них донёсся громкий смех, звучавший где-то близко.

— Слышите? Это Маша, — вот мы и пришли!

И, ускорив шаги, крикнула:

— Маша, ау!

Вышли на берег реки; он полого спускался к воде, по откосу его были капризно разбросаны весёлые группы берёз и осин. На противоположном берегу стояли у самой воды высокие, молчаливые сосны, наполняя воздух густым, смолистым запахом. Там всё было хмуро, неподвижно и пропитано суровой важностью, а здесь — грациозные берёзы качали гибкими ветвями, нервно дрожала серебристая листва осины, калинник и орешник стоял пышными купами, отражаясь в воде; там желтел песок, усеянный рыжеватой хвоей; здесь под ногами зеленела отава, чуть пробивавшаяся среди срезанных стеблей; от разбросанных, между деревьев, копен пахло свежим сеном. Река, спокойная и холодная, отражала, как зеркало, два берега, не похожие друг на друга.

В тени группы берёз был разостлан яркий ковёр, на нём стоял самовар, испуская струйки пара и голубой дым, а около него, присев на корточки, возилась Маша с чайником в руке. Лицо у неё было красное, счастливое, волосы на голове мокрые.

— Ты купалась? — спрашивала у неё Варенька. — А где Григорий?

— Тоже купаться поехал. Скоро уж вернётся.

— Да мне его не нужно. Я хочу есть, пить и… есть и пить! Вот как! А вы, Ипполит Сергеевич?

— Не откажусь!

— Маша, живо!

— Что сначала прикажете? Цыплят, паштет…

— Всё сразу давай и можешь исчезнуть! Может быть, тебя ждёт кто-нибудь?

— Ровно бы некому, — тихонько засмеялась Маша, благодарными глазами взглядывая на неё…

— Ну, ладно, притворяйся!

«Как это у неё просто всё выходит», — думал Ипполит Сергеевич, принимаясь за цыплят.

А Варенька со смехом вышучивала смущение Маши, стоявшей пред нею потупив глаза и с улыбкой счастья на лице.

— Погоди, он тебя заберёт в руки! — грозила она.

— Ка-ак же! Так я ему и дамся!.. Я, знаете, я его… — и она, закрыв лицо передником, закачалась на ногах в приступе неудержимого смеха. — Дорогой в воду ссунула!

— Ну? Молодец! А как же он?

— Плыл за лодкой… и… и всё упрашивал, чтоб я его впустила… а я ему… верёвку бросила с кормы!

Заразительный смех двух женщин принудил и Полканова расхохотаться. Он смеялся не потому, что представлял себе Григория, плывущим за лодкой, а потому, что хорошо ему было. Чувство свободы от самого себя наполняло его, и порой он точно откуда-то издали удивлялся себе, замечая, что никогда раньше он не был так просто весел, как в этот момент. Потом Маша исчезла, и они снова остались вдвоём.

Варенька полулежала на ковре и пила чай, а Ипполит Сергеевич смотрел на неё как бы сквозь дымку дрёмы. Вокруг них было тихо, лишь самовар пел задумчивую мелодию, да порой что-то шуршало в траве.

— Вы что молчаливый такой? — спросила Варенька, заботливо глядя на него. — Вам, может быть, скучно?

— Нет, мне хорошо, — медленно сказал он, — а говорить не хочется.

— Вот и я тоже так, — оживилась девушка, — когда тихо, я ужасно не люблю говорить. Ведь словами немного скажешь, потому что бывают чувства, для которых нет слов. И когда говорят — тишина, то это напрасно — о тишине нельзя говорить, не уничтожая её… да?

Она помолчала, посмотрела на сосновый лес и, указав на него рукой, спросила, тихо улыбаясь:

— Посмотрите, сосны точно прислушиваются к чему-то. Там среди них тихо-тихо. Мне иногда кажется, что лучше всего жить вот так — в тишине. Но хорошо и в грозу… ах, как хорошо! Небо чёрное, молнии злые, ветер воет… в это время выйти в поле, стоять там и петь — громко петь, или бежать под дождём, против ветра. И зимой. Вы знаете, однажды во вьюгу я заблудилась и чуть не замёрзла.

— Расскажите, — как это? — попросил он. Ему было приятно слышать её, — казалось, что она говорит на языке новом для него, хотя и понятном.

— Я ехала из города, поздно ночью, — придвигаясь к нему и остановив улыбающиеся глаза на его лице, начала она. — Кучером был Яков, старый такой, строгий мужик. И вот началась вьюга, страшной силы вьюга и прямо в лицо нам. Рванёт ветер и бросит в нас целую тучу снега так, что лошади попятятся назад. Вокруг всё кипит, точно в котле, а мы в холодной пене. Ехали, ехали, потом Яков, вижу я, снял шапку с головы и крестится. «Что ты?» — «Молитесь, барышня, господу и Варваре великомученице, она помогает от нечаянной смерти». Он говорил просто и без страха, так что я но испугалась; спрашиваю: «Заплутались?» — «Да», говорит. «Но, может быть, выедем?» — «Где уж, говорит, выехать, в такую вьюгу! Вот я отпущу вожжи, авось кони сами пойдут, а вы всё-таки про бога-то вспомните!» Он очень набожный, этот Яков. Кони стали и стоят, и нас заносит. Холодно! Лицо режет снегом. Яков сел с козел ко мне, чтобы нам обоим теплее было, и мы с головой закрылись ковром. На ковёр наносило снег, он становился тяжёлым. Я сидела и думала: «Вот и пропала я! И не съем конфет, что везла из города…» Но страшно мне не было, потому что Яков разговаривал всё время. Помню, он говорил: «Жалко мне вас, барышня! Зачем вы-то погибнете?» — «Да ведь и ты тоже замёрзнешь?» — «Я-то ничего, я уж пожил, а вот вам…» — и всё обо мне. Он меня очень любит, даже ругает иногда, знаете, ворчит на меня, сердито так: «Ах, ты, безбожница, сорви-голова, бесстыжая вертушка!..»

Она сделала суровую мину и говорила густым басом, растягивая слова. Воспоминание о Якове отвлекло её от своего рассказа, и Полканов должен был спросить её: — Как же вы нашли путь?

— А кони озябли и пошли сами, шли-шли и дошли до деревни, на тринадцать вёрст в сторону от нашей. Вы знаете, наша деревня здесь близко, версты четыре, пожалуй. Вот если идти так вдоль берега и потом по тропе, в лесу направо, там будет ложбина и уже видно усадьбу. А дорогой отсюда вёрст десять.

Смелые синицы порхали вокруг них и, садясь на ветки кустов, бойко щебетали, точно делясь друг с другом впечатлениями от этих двух людей, одиноких среди леса. Издали доносился смех, говор и плеск вёсел, — Григорий и Маша катались на реке.

— Позовём их и переедем на ту сторону в сосны? — предложила Варенька.

Он согласился, и, приставив руку ко рту рупором, она стала кричать:

— Плывите сюда-а!

От крика её грудь напряглась, а Ипполит молча любовался ею. Ему о чём-то нужно было подумать — о чём-то очень серьёзном, чувствовал он, — но думать не хотелось, и этот слабый позыв ума не мешал ему спокойно и свободно отдаваться более сильному велению чувства.

Явилась лодка. У Григория лицо было лукавое и немного виноватое, у Маши — притворно сердитое; но Варенька, садясь в лодку, посмотрела на них и засмеялась, тогда и они оба засмеялись, сконфуженные и счастливые.

«Венера и рабы, обласканные ею», — подумал Полканов.

В сосновом лесу было торжественно, как в храме; могучие, стройные стволы стояли, точно колонны, поддерживая тяжёлый свод тёмной зелени. Тёплый, густой запах смолы наполнял воздух, под ногами тихо хрустела хвоя. Впереди, позади, с боков — всюду стояли красноватые сосны, и лишь кое-где у корней их сквозь пласт хвои пробивалась какая-то бледная зелень. В тишине и молчании двое людей медленно бродили среди этой безмолвной жизни, свёртывая то вправо, то влево пред деревьями, заграждавшими путь.