Тут псаломщик отвел меня в сторону.
– Батюшка, – говорит, – вот на что тебе намекнул: ты постарайся – тащи к нам некрещеных детей и католиков, – за каждого тебе по десяти франков будем платить, мальчишку твоего, окрестим даром; получишь прощение от правительства и благодарность. Понял?
– Как же их приведешь, когда они сами не хотят? – спрашиваю.
– Ну, уж ты исхитрись, за то и деньги платим. Задал мне псаломщик загадку. Думал я, думал, весь затылок ногтями продрал. Пошел к живописцу, говорю: так и так, пишите мне по-французски одну записку: «Ничего не бойся», и другую: «Сего человека покарал бог за грехи; кто не желает, чтобы с ним случилось то же, пусть идет за несчастным и, кроме того, получит пять су». А кругом этого листа, по моей же просьбе, живописец намалевал отвратительных чертей. Взял я лист, прибил его верхним концом к небольшой палочке, накрутил на нее, а с нижнего конца привязал две гайки, чтобы она сразу раскручивалась; оделся как можно хуже – босиком, шапку вывернул – и пошел, как солнце встало, на главный рынок. Народу там – видимо-невидимо; по кабакам пьяные франты ночь догуливают; жулики шарят по карманам, и подумать страшно, что всю эту прорву – капусту, морковь, тыквы, убоину, птицу, – все гора горой, – все в один день сожрут. Купил я здоровенный кочан капусты, выбрал местечко повиднее, сел, головой затряс, зарычал и начал капусту эту рвать зубами… Гляжу – народ собирается, а я стараюсь.
Когда сгрудился народ, я палочку обеими руками… поднял и развернул бумагу. Поднялся смех. Трое мальчишек подошли ко мне, спрашивают: «Каждому платишь по пяти су, не обманешь?» – «Нет…» – «Тогда веди крестить»… Привел их к священнику. Там удивились. Получил я за это дело тридцать франков. Некоторое время прошло, я – опять на рынок, тем же порядком – притворяюсь, народ сбежался, и вывел я в тот день пятнадцать душ – мальчишек, отборных сукиных детей… Батюшка меня и благодарить не знает как. Окрестили и этих, выдали мне деньги… Я опять за работу… А тут мальчишки на базаре хитрость мою пронюхали и устроили стачку, потребовали по пяти франков за крещение… Я – к псаломщику: «За десять франков мне расчета нет работать… Девчонка может пойти по десяти, а с мальчишки меньше как по двадцати взять не могу». Псаломщик как даст мне в зубы – прогнал. И тут я опомнился: что делаю! Куда себя готовлю! Седьмой день минутки трезвой не было. Это ли усердие!
Поутру однажды стучится ко мне бритый мужчина; входит и говорит по-русски: «Я – поп католический, а ты что делаешь, заблудшая душа? Не один ли бог? Не одна ли у нас вера?.. Малых отрываешь от церкви, они на деньги лишь польстились и теперь не ваши и не наши». Много тут он мне наговорил с горечью и посулил двадцать пять франков за мальчишку, если перегоню из православной к ним. Словом, растерзал меня окончательно. И я думаю: если уж я такой подлец, доведу себя до конца. Нашел знакомого мальчишку, выдал пять франков и перегнал к католикам. Вижу – удалось… И что же вы думаете? Я их всех из православной обратно к католикам перегнал… Маркета моя только дивится – откуда у меня столько денег…
И начала меня уважать… А уж этого стерпеть никак невозможно. Лучше бы уж били. А французы, проклятые, кланяются мне всем кварталом…
Словом, как говорится, самый я злосчастный в Париже человек. Жить бы ровненько: помещением, пищей доволен. Нет. Вот я с вами говорю, а у меня свербит – нельзя ли и вас к католикам перегнать… Вот как я на человека стал смотреть… В прошлый месяц с приезжими русскими путался; для души – никакого от них удовольствия, только что почудней покажи. И до того они мне надоели, споил я одного – старичок такой, жеребчик, – и начал уговаривать: «Что вы, говорю, о двух головах? От вас землей пахнет!.. За неделю-то вы чего натворили!» Старичок мой навзрыд… А я его, пьяного, в экипаж и к католикам: «Нате, говорю, обрабатывайте…»
Перед Назаром Ивановым стояла теперь высокая стопочка фарфоровых блюдечек-подставок – по числу выпитых стаканов абсента… Глаза его казались такими же мутными, как зеленый свет фонаря за пелериной дождя на той стороне улицы…
– Вот и вся моя история, – проговорил Назар Иванов, – если что соврал – извините.
Было уже поздно. Я расплатился, простился с ним, вышел, раскрыв зонт, и, не найдя экипажа, пробирался кое-как по лужам… Вскоре меня нагнал Назар Иванов и пошел рядом, шлепая куда попало… Когда мы завернули в узкую глухую уличку, он вдруг резко остановился:
– Дайте сто франков.
– Что? – переспросил я.
– Сто франков, – говорю, – не глухие…
…Я пожал плечами и двинулся, но он схватил меня за плечо…
– Это вы что же делаете?.. Даром слушали?.. Это я вам даром язык-то трепал?.. Извините, здесь даром только глазами хлопают… Давайте сотню…
В глазах его разгоралось бешенство… Мне стало жутко. Улица была пуста…
– Нет у меня ста франков, оставь меня в покое…
– Ах ты сволочь, – сказал Назар, – я тебе покажу парижское удовольствие! – Он поспешно сунул руку в карман, отскочил на шаг, вынул, раскрыл нож, матово зловещий при свете фонаря, прямой клинок…
Спасли меня только звуки шагов: из-за угла появились две темные пелерины полицейских, – покачиваясь, не спеша, приближались два усатых сержанта. Назар Иванов сунул нож в карман… Рот его вдруг расплылся, он сорвал мокрую кепку: «До свиданьица, благодарю за угощение… Если случится, только кликните – я всегда в том кабаке… Могу показать в Париже любопытные вещи, господин…»
Не дожидаясь, когда поравняются полицейские, он повернулся, притопнув, быстро перешел улицу и скрылся в дождливом тумане…
А я свернул к бульварам, и долго еще блеск ножа мерещился мне в отблесках луж на черном асфальте.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ РАСТЕГИНА
1
В одной рубашке, шлепая босыми ногами, Растегин ворвался в кабинет. На огромном столе трещал телефон, соединенный с биржевым маклером. Александр Демьянович сорвал трубку и стал слушать. Низкий лоб его покрылся большими каплями, на скулах появились пятна, растрепанная борода, усы и все крупное красное лицо пришли в величайшее возбуждение. «Продавать!» – крикнул он и повалился в кожаное кресло.
Сейчас каждая минута приносила ему пятьдесят тысяч. Ошибки быть не могло, но все же Александр Демьянович грыз ноготь, курил папиросы одну за другой, и весь дубовый кабинет застилало, как сумерками, дымом.
Левая рука была занята телефонной трубкой, правая хватала то папиросы, то карандаш, то зажигательницу, пепел сыпался на голубую шелковую рубашку и прожег ее; волосатые ноги Александра Демьяновича ерзали в меху белого медведя. Бритый лакей принес кофе; Александр Демьянович гаркнул на него – «пошел» – и снова схватил телефонную трубку. На бирже начиналась паника… Растегин влез в кресло с ногами, закрыл глаза, стиснул зубы. В левое ухо его с треском неслись цифры с четырьмя, с пятью, потом с шестью нулями. Растегин тяжело дышал.
Вдруг дверь кабинета распахнулась от резкого толчка, и вошел молодой человек, небольшого роста, со злым и бледным лицом.
– Что это за фасон? Иди одевайся, – проговорил он деревянным голосом.
Растегин замахал рукой, зашептал:
– Молчи, молчи!
Художник Опахалов сел на угол стола, закурил папироску и, дожидаясь, пока кончат наживать шестой миллион, принялся оглядывать стены, вещи и самое рыже-голубое чудовище – Растегина.
– Обстановочка у тебя, как в парикмахерской, – сказал он отчетливо, – ты бы еще свадебную карету себе завел, ландо с гербами, урод!
Растегин швырнул трубку в аппарат и, почесывая волосатую грудь, растопырив голые ноги, закричал:
– Шабаш, довольно! Теперь желаю жить в свое удовольствие. Одних картин твоих, брат, на пятьдесят тысяч куплю.
Опахалов зажег сигару и, болтая ногой, сказал:
– Я в этот хлев ни одной картины тебе не продам. Что это у тебя за стиль? Для моих вещей требуется полный антураж, да и бороду сбрей, пожалуйста.
– Чтобы я для твоей картины бороду сбрил?
– Дело твое. И купишь еще красное дерево и карельскую березу, чтобы все было у тебя в стиле. Жить надо стильно, тогда и картины покупай.
Такие разговоры происходили у них часто. На этот раз Александр Демьянович поддался.
– Послушай, ты, как это говорится, берешься меня обработать до осени? Под двадцатые года? – спросил он после некоторого молчания. – К стилю я давно охоту имею. Некогда все было, сам знаешь. А уж за стиль взяться, тут дело не маленькое. Александра Ивановича знаешь, на Маросейке торгует, так он до того дошел, – спит, говорят, в неестественной позе, по Сомову. За ночь так наломается, едва живой. А ничего не поделаешь. Валяй, брат, вези меня брить!